Война и мир.

· том 15 · с. 185–303

I. ВАРИАНТЫ ИЗ ЧЕРНОВЫХ АВТОГРАФОВ И КОПИЙ

* № 305 (рук. № 99. Начало эпилога).

С древнейших времен история Китая, Иудеи, греков, римлян по дошедшим до нас памятникам представляется в форме деятельности одного или нескольких людей, не только руководящими массами, но вполне непосредственно управляющими ими. Вся история древности по письменным памятникам представляется нам заключающеюся в деятельности нескольких исторических героев. На вопросы о том: 1) каким образом единичные люди заставляли действовать массы по своей воле? и 2) чем управлялась сама воля этих людей? — древние отвечали признанием воли божества, подчинявшей произволы масс воле одного человека и управлявшей волею избранного. Бог избирает царей для иудеев, бог руководит битвами, по воле богов Ромул делается основателем Рима. Жрецы открывают волю богов, всегда руководящую исторические движенья. Таково воззрение древних на историю. Понятно, что при таком воззрении не может быть места вопросу о том, каким образом личный произвол Моисея, Кесаря, Александра совпадает с общими законами, управляющими миром? и каким образом совершается непонятный факт подчинения огромного количества произволов произволу одного человека.

Для древних вопросы эти просто и легко разрешались верою. Саул богом избран царем своему народу и ведет свой народ к предназначенному. Свойства человеческого ума и требования логики в древности и в наше время одни и те же. В понимании исторических событий не может быть середины. Одно из двух: или воззрение древних, что воля богов подчиняет людей воле одного и руководит эту волю для целей иудейского, китайского, ассирийского народа, или, если нет этого подчинения и управления, то люди действуют свободно и существуют общие законы, управляющие деяниями людей.

Новая история не признала ни того, ни другого. (Хотя уклонение воззрений истории от древних памятников происходило незаметно, шаг за шагом, я, говоря новая история, разумею исторические школы конца прошлого и начала нынешнего века. Ибо в этот период противорелигиозного движения, вследствие отрицания участия божества в делах человечества, и признания, что божество не подчиняет людей воле одного и не руководит волями людей, особенно резко выразилось теоретическое разногласие новых историков с древними.)

Все люди свободны и не могут быть подчинены другому. Божество не принимает непосредственного участия в делах человечества, сказала новая философия. Новая история, признав это положение, не обратилась к новой стороне изучения движения человечества, а продолжала изучать исторических деятелей. Вместо людей, непосредственно руководимыми волей богов, история поставила героев — одаренными необыкновенными, нечеловеческими способностями. Вместо прежних целей иудейского, греческого, римского, которые древним представлялись целями движения челов[ечества], новая история поставила те же идеалы целей французского, германского, английского и, в самом своем высшем отвлечении, целей европейских народов. Нельзя было отвергнуть верования древних, не поставить на место его новое воззрение. Логика положения заставила историков, мнимо отвергших божественную власть царей и фатум, руководящий историей, придти другим путем к тому же самому. Читайте все сочинения новейших историков от Гибона до Бокля, несмотря на их мнимое отрицание верования древних, вы видите, что то же самое верование в других формах лежит в основе их воззрения. Они отвергают мнимое знание древних, ограниченных целей, к которым ведется народ, для них странно, что иудеи веруют, что им предназначено богом придти в обетованные земли, они также отвергают то, что Саул самим богом назначен царем и руководим во время царства.

Но разве не то же самое они говорят, когда они знают цели, к которым идет человечество, и когда они видят, что к этим целям ведут человечество единичные люди — его руководители, всё равно: Фридрихи, Кромвели, Кальвины или Руссо и Вольтеры.

Читайте все исторические сочинения самых различных школ. Два неизбежные положения, на которых строится всё, вы найдете во всех. Во-первых, историку известна та цель, к которой ведется человечество, во-вторых, к цели этой ведут избранные люди. Один целью этой представляет себе падение Римской империи, другой — образование феодальной власти, 3-й — величие Франции, 4-й — свободу народов, 5-й — европейское равновесие и т. д. и т. д. до последней цели — прогресс цивилизации. Но что такое все эти, представляющиеся историкам, цели человечества от единства Германии до прогресса — все эти цели суть только отвлечения неопределимые, неощущаемые, непонятные, не выдерживающие критики — все эти отвлечения суть не что иное, как верования, точно такие же верования, как верование в фатум древних? Последнее отвлечение, представляемое историками за цель движения человечества, есть прогресс цивилизации — прогресс цивилизации одного уголка мира Европы. Разве не тот ли это фатум европейских народов, как и фатум иудейского народа? Где определение этого прогресса, где доказательства его общности, его полезности? Это — то же верование, к которому необходимо по логике положения должны бы придти историки.

Другая сторона вопроса: свободная воля исторических лиц точно так же бессознательно решена н[овыми] историками в совершенно том же смысле, как и древними. Точно так же для н[овых] историков, как и для древних, весь интерес истории сосредоточивается в деятельности исторических деятелей (хотя их допускается и большее количество) и точно так же деятели эти подлежат осуждению историка по мере того, как их воля совпадает или не совпадает с известною целью историка, для древних — фатума, для новых — того отвлечения: Франции, свободы, феодализма, цивилизации — вообще того верования, которое поставлено целью истории.

Взяв примером Наполеона, не говоря уже об историках, как Тьер и противуположный ему Lanfrey, которые изучают деятельность своего героя, смотря по предвзятой мере, осуждая или оправдывая его, историк общий, беспристрастный (как он думает) Гервинус в истории первых 20 лет XIX века главный интерес видит в Наполеоне и прямо осуждает или оправдывает его, говоря, что в таких-то обстоятельствах о[н] должен был то и то-то сделать, и что он был силен тогда только, когда исполнял свое историческое призвание (в историческое призвание это, например, не входит поход 12-го [года]. Тут уж он изменял своему призванию). Гервинусу, стало быть, известно призвание историческое Наполеона. И в деятельности Наполеона он видит выражение истории человечества.

Итак, в теории новые историки отвергают божественное подчинение народов одному человеку, отвергают подчинение воли этого человека законам божественным, не объясняют нам ни причин подчинения воли народов воле одного, ни законов деятельности этой единичной воли и, вместе с тем, продолжают изучать в истории тех же исторических деятелей и бессознательно для себя (а иногда и сознательно, но противоречиво) признают за собой знание целей движения человечества.

* № 306 (рук. № 99. Начало эпилога).

И выписанный здесь характер ответов, даваемых историей, не только не есть грубая насмешка, но есть самое мягкое изложение того, что говорит история. Для того, чтобы быть точным, к этому изложению надо прибавить еще то, что из той же науки истории оказывается, что Наполеон был гениальный герой (Тьер) и был пошлый и подлый человек (Lanfrey), что напрасное [?] восстановление Бурбонов в 13-м году по одним сделано Александром, по другим — Талейраном, по третьим — интригами Бурбонов, по 4 [-м] — всеми вместе. Одним словом, что сколько историков, столько различных противоречащих мнений как о характерах лиц, так и о причинах событий.

Но как ни странно, что на вопрос о том, почему видоизменялась жизнь миллионов, история отвечает своими противуречивыми рассуждениями о словах и мыслях десятка лиц. Но, может быть, действительно мысли и слова этого десятка лиц производили видоизменения миллионов, так что, изучая их, мы узнаем видоизменения масс.

Несмотря на резкое различие между первоначальными героическими историками, описывающими кесар[ей] единственной причиной всех событий, и новейшими историками до Шлоссера, Гервинуса, Бокля даже, представляющими нам делателями истории не одних кесарей и Наполеонов, но Штейнов, Кантов, Руссо, Лютеров, Кальвинов — все историки одинаково исходят из того положения, что видоизменения масс происходят, или, по крайней мере, единственное возможное их объяснение лежит в деятельности исторических лиц.

Разница только в том, что первобытные историки признавали одно лицо и п[отому], несмотря на грубость изложения, были последовательнее, новейшие же историки, в особенности Бокль, переставивший вместо царей и генералов в исторические лица цивилизаторов человечества, впадают в невольное противоречие, описывая свободную деятельность нескольких людей, осуждая и оправдывая ее, и вместе с тем признавая ее необходимость.

Но все историки, как первобытные, так и новейшие обращают всё свое внимание на делателей истории.

1) Обнять деятельность масс непосредственно представляется невозможным, тогда как деятельность людей, силой власти или ума повелевающих другими, доступна нам.

2) Признание причины событий вне воли отдельных лиц уничтожает весь нравственный, поучительный смысл истории. История представлялась бы тогда естественной наукой, не представляющей ни образцов, ни добродетели, ни порока, ни мудрости и безумия.

3) С древнейших времен памятники истории, дошедшие до нас, объясняют народные события волею отдельных людей.

4) Истории обучались прежде одни властелины мира, те самые люди, которые делали историю. Теперь обучаются образованные сословия, те самые, которые теперь делают историю.

5) Признание подчинения лиц законам движения масс уничтожает понятие о свободе воли и связанных с этим понятием учреждений церкви и государства.

и 6) самое главное. Мы очевидно с тою же несомненной ясностью, с которой мы видим восхождение и захождение солнца, видим, что распоряжения власти производят непосредственно видоизменение в массах.

Вот причина, на которой основывается взгляд историков на исторических деятелей.

Но как ни сильны эти доводы, в особенности очевидность последнего, сама история в развитии своем, в признании участия большого числа лиц в делании истории, в особенности в новейших историях, где мотивы деятельности этих лиц еще ощутительны, сама история приходит при этом взгляде к такой неясности и противуречивости результатов, что заставляет сомневаться в основном положении — влиянии исторических лиц на события истории.

Сама история, разрабатывая до малейших подробностей деятельность исторических лиц, указывает нам на бесчисленные примеры деятельности исторических лиц, вовсе не имеющих последствий или имеющих совершенно противуположные предполагаемым последствия.

Вся деятельность Наполеона представляется игрою случая. 99 на [100] распоряжений не исполняется; то же, которое исполняется, оказывается непредвиденным. Самая личность этого человека изобличается им самим на острове св. Элены и в особенности историками партии (Lanfrey), и оказывается, что гениальность есть слово, только выдуманное, а что он мелкий плут. То же самое явление неисполнимости предначертаний оказывается и в других делателях истории, признаваемых новой школой. Делатели революции объявляют права человека и тотчас же начинают убивать людей. То же, что вытекает из их деятельности, вытекает случайно.

То явление, что не все, а только редкие проявления воли великих людей (притом надо принять в расчет свойство людей объяснять невольные поступки свободным выбором) приводятся в исполнение и что великие люди не имеют никакой сверхъестественной силы, как боги в старину, невольно приводят к сомнению о том, они ли делали те события, с которыми совпадала их воля, или не события ли делали их. Не есть ли их приказания о исполнении мнимой воли только наш мираж, подобный тому, который представляет нам берега бегущими, а лодку стоящей на месте? История в своем теперешнем развитии представляет бесчисленное количество подтверждений этого предположения. Исторические явления при этом предположении получают вдруг неожиданный смысл.

Готфрид Булонский и Л. Святой делают крестовые походы, но они делают их после того, как без всякого приказания толпы оборванцев идут на восток под мнимым предводительством Петра. Потом же все мечтания и воззвания об освобождении гроба господня остаются тщетными. Если признать, что причиной крестовых походов было движение масс на восток, объясняется явление успеха походов Готфрида и др. и неуспеха последующих; но тем самым уничтожается весь интерес попыток дальнейших походов от королей, и даже участие королей в успешных походах. При таком предположении причина оказывается в неволе [?] королей, и сборы и предписания королей представляются миражем власти.

При таковом предположении объясняются и все войны Наполеона.

Хотя предположение это объясняет много неясного в истории, это только предположение и предположение, противное очевидности. Но предположение о том, что бежит лодка, а не берега, было тоже предположение, противное очевидности. Мы признали: справедливость есть только по соображению соотношения между берегами и лодкой. Лодка подвижнее и меньше берегов, потому двигается она, а не берега.

Посмотрим на соотношение власти исторических деятелей к массам.

Что удобнее допустить: то ли, что событие, в котором принимают участие 100 000 людей, вытекает из воли одного человека, или то, что мы называем волей, из ее бытия, в к[отором] принимают участие мильоны?

Очевидно, что легче допустить то, что воля одного руководящего другими есть только мираж и что один зависит от воли мильонов, чем наоборот; но тут являются два сильные возражения: во-первых, то, что люди эти — ист[орические] д[еятели] — признаются историками гениями, существами особенными, и, во-вторых, то, что мы очевидно узнали, что приказание, распоряжение, объявление предшествует движению масс.

На последнее возражение мы должны обратить внимание на свойство людей — из двух одновременных явлений принимать одно за причину, другое за следствие, и что в этом признавании одного причиной, другого следствием лежит одна из главных причин человеческих заблуждений. Приказание, объявление, распоряжение власти, когда оно имеет быть исполнено, происходит всегда одновременно с совершением того события, о котором приказывается. В противном же случае оно остается без исполнения. Так что увидать очевидно обман наш мы никогда не можем. Другое же возражение о гениях уже давно уничтожено историей. Нет лица исторического, которое не было бы представлено и героем, и злодеем, и дураком, и умным. Самые же свойства деятельности дел[ателей] ист[ории] доказывают нам невозможность их влияния на массы. Ист[орические] дел[атели] суть преимущественно цари, воспитанные в предрассудках и во время деятельности находящиеся под влиянием власти, т. е. столкновении с толпою. Кроме того, окружены самыми несвободными людьми. Массы же состоят и[з] наисвободнейших людей низшего сословия.

И потому влияние одного несвободного человека на мильоны допустить невозможно. Это есть мираж.

Кроме того, допуская, что свободная воля одного действует на мильоны, мы этим самым допускаем несвободу масс.

Но, несмотря на неизбежность этого вывода, история новейшая, хотя и делает уступки этому взгляду, не допускает его со всеми его последствиями. Новейшая история делает компромисс между тем и другим взглядом. Она говорит, что ист[орическое] л[ицо] б[ыло] человеком своего времени, было необходимо, что в событ[ии] участвовали многие лица; но новейшая история все-таки весь интерес истории видит в деятельности исторических лиц и осуждает и опровергает их, смотря по предвзятому взгляду на историю.

Наполеон, например, был силен, пока он исполнял свое историческое призвание, — говорит Гервинус. Наполеон был силен, пока не обижал Бурбонов, — говорит легитимист. Наполеон б[ыл] силен, пока он понимал, что выгоды его в союзе с Пруссией, — говорит Тьер.

* № 307 (рук. № 100. Эпилог, ч. 1, гл. I—XVI).

Эпилог

Прошло 7 лет. Те таинственные силы (таинственные потому, что законы, определяющие их, неизвестны нам), силы продолжали свое действие, непрерывно движась, слагались, разлагались государства, подготовлялись причины разложения, перемещения, передвижения народов, наравне с матерьяльным движением народов двигалась мысль человеческая, разнообразно направленная, но всегда совпадающая с матерьяльным движением народов, и одновременно с общим движением происходило то частное движение личности, имеющее свою личную цель, всегда совпадающую с целью общею. Не образовались, а секрет. Роль сыграна, но не раздева[ется] Как каждое солнце и каждый атом, эфир есть шар, законченный в самом себе и вместе с тем только атом недоступного человеку по огромности целого, так и каждая личность носит несомненно в самой себе свои цели и между тем носит их только для того, чтобы служить целям общим.

Пчела собирает пыль цветов для себя. Это несомненно — так смотрит она сама на себя. Она собирает эту пыль для своей семьи, для своего рода. Так смотрит улей.

Она собирает ее для того, чтобы выкормить работниц, собирающих мед. — Так смотрит пчеловод.

Она собирает эту пыль для того, чтобы снести ее и обронить в пестик закрытых цветов, чтобы оплодотворить их. Так смотрит садовод-ботаник.

Она собирает эту пыль для того, чтобы содействовать переселению растения. — Так смотрит естествоиспытатель.

Она собирает эту пыль для того, чтобы исполнить свое назначение — так смотрит мыслящий и верующий человек. И назначение ее не исчерпывается ни ее целью, ни тою, которую в состоянии открыть ум человеческий. Чем выше поднимается ум человеческий в открытии этих целей, тем очевиднее для него недоступность конечной цели. То же и с целями личностей и народов.

В 1819 году Россия, высшее управление Россией, находилось в полном разгаре реакции, мистицизма, обскурантизма и т. п., как нам говорят историки того времени, вероятно полагая сказать что-нибудь этими словами, и те же историки говорят нам, что виною тому было мистическое настроение императора. И историки жестоко, настолько, насколько позволяет то приличие, обвиняют во всем Александра І-го.

Историки эти, занимаясь писанием статей и книг, по стольку-то за лист, или чтением в учебных заведениях, по стольку-то за час, не забывают (потому что они не могут и представить себе), но не могут понять того положения, в котором был Александр с начала своего царствования и до 20 года. Они не могут [понять] всего того, что должен был испытывать последние года этот человек, чувствуя на себе как бы непрерывно сосредоточение всех тех бесчисленных лучей высшей власти человеческой. Они не могут понять того непрерывного, сильнейшего в мире, давления на личность высшей власти, не имеющей себе равной, и связанных с ней искушений. То неизбежное смирение и отрешение от себя, к которым должен был придти после унижений и борьбы, неожиданно вынесенный на вершину высшей возможной власти, которую испытал Александр, представляется им ошибкой и виною.

Наполеон, побежденный, униженный, должен был мечтать на острове Святой Элены о том благе, которое бы он дал человечеству посредством власти; но Александру, стоявшему наверху этой власти и чувствующему бессильность ее, нельзя было не придти к признанию в бессильности личности. Ежели может быть заслуга личная, то Александр в высшей степени имел ее именно в том, за что упрекают его. Они последовательны, приписывая ему заслугу спасения России и вину последующего направления, но так же последователен и тот, кто будет упрекать его в том, что он сжег богатый дом в Москве.

Пчела прилетела в улей с пылью цветка для корма молодых.

— Это хорошая пчела, — говорит тот, который имеет в виду благо детенышей. Пчела залетела с пылью огурца на цветы в мои парники и, перелетев на пестик женского цветка, оплодотворила его. — Это хорошая пчела, — говорит огородник. Пчела занесена бурей на репейник и оплодотворила его в моем саду. Это — дурная пчела, она виновата.

Александр виноват за то, что он поощрял мистицизм Крюднер, Библейское общество, аракчеевщину, за то, что не покровительствовал университетам и раскассировал Семеновский полк. Но Александр никогда не был той, сделанной человеком, машиной, которая должна шить, молотить или пилить то именно, что вам нужно, как скоро вы вертите колесо. Александр был человек живой, как и мы с вами — с своими личными целями, достижение которых совпадало с целями общими. Нам не нравится то, что пчела занесла в наш сад репейник. Это очень неприятно, но пчела не может быть виновата в этом.

Ни на каком роде личностей не познается так осязательно и очевидно тот закон совпадения личных стремлений с жизнью общей, как на личностях царей. Они суть фокус наибольшого числа лучей человеческой деятельности и потому значение их в общем ходе событий — видней для нашего слабого умственного глаза.

Кто сделал Александра тем, что он был — нежным, восприимчивым и склонным к отвлеченной деятельности мысли, поставив его на вершину власти? Кто дал ему его мать, отца, воспитателя Лагарпа, все те бесчисленные влияния, которые сделали из него то, что он был? Кто заставил его жить во времена революции, Наполеона? Кто сделал, что во всех наступательных, честолюбивых войнах он был унижен и что он неожиданно (2 сентября 1812) стал вдруг на вершину власти не в условиях завоевателя, как Наполеон, А[лександр] М[акедонский], а в условиях примирителя? Кто заставил думать Экартсгаузена, Сведенборга, кто послал г-жу Криднер именно в то самое время, когда она одна могла дать ответы на вопросы, поднятые в душе Александра? Кто сделал Аракчеева, заставил его угодить Павлу и уже в силе, готовым орудием успокоения, передал его в руки Александру? Кто сделал А[дама] Ч[арторижского] другом юности, кто сделал направление Семеновского полка — возмущение, кто пригнал так, чтобы курьер опоздал? и т. д. и т. д.

Но, положим, Александр мог сделать всё иначе. Он мог по предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые професируют знание цели, к которой идет человечество, распорядиться по той программе прогресса (другой, кажется, нет), которую бы ему дали теперешние обвинители. В чем бы состояла эта программа? Надеюсь, что, кроме сумашедших и детей, никто не признает составления такой программы, а вместе — осуждение всякого действия Александра и его людей включает в себя эту программу. Но, положим, и эта программа была бы возможна и составлена, и Александр действовал бы по ней. Что же бы сталось тогда с деятельностью всех тех людей, которые противудействовали тогдашнему направлению правительства — деятельностью, которая, по мнению историков, хороша и полезна? Деятельности этой бы не было, жизни бы не было. Ничего бы не было. Допустив раз, что жизнь человеческая может управляться разумом, уничтожается возможность жизни.

Обвинять Александра или кого бы то ни было — значит обвинять пчелу, залетевшую с репейником в мой сад. Не обвинять можем мы исторических деятелей, т. е. личности, стоящие в фокусе света и ясно видные нам, — не оправдывать их можем мы; а мы можем смотреть и должны на них, и из фокуса света изучать лучи, соединяющиеся в нем. Для человека, умеющего смотреть, деятельность Александра за последние года его царствования для разума представляется ни полезной, ни бесполезной и вредной, а в высшей степени поучительной по своей необходимости. Ежели деятельность эта может не нравиться кому-нибудь, то она не нравится только вследствие несовпадения ее с моим, более или менее общим пониманием того, что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение моего дома в Москве или распространение известного рода просвещения, прогресса в России — я должен признать, что деятельность эта имела еще другие, еще более общие цели. Для чувства же фигура эта — Александра I от 1815 до конца его царствования — представляется в высшей степени трогательной и величественной.

2

Зимою 1820 года Наташа — жена Пьера Безухова, гостила со всем семейством в имении своего брата. Имение это были заново после разоренья отстроенные Лысые Горы, взятые Николаем в приданое за княжной Марьей.

Наташа весной 1813 года вышла замуж за Пьера Безухова, который жил в Ярославле всё время пребывания там Ростовых и с ними вместе вернулся в очищенную Москву, где по настоянию княжны Марьи он сделал предложение и был принят.

В тот же год, совершенно разоренный, но не знающий все-таки этого, старый граф Илья Андреевич умер от воспаления желудка, оставив долгов вдвое больше, чем стоило всё его состояние. Последний год своей жизни старый граф поражал всех, знавших его, своей в одно и то же время опущенностью, грустью, обиженностью и вместе с тем детской предприимчивостью. Он занимал деньги везде, где мог, и затевал огромные постройки на пепелище Московского дома. Он очевидно чувствовал, что затеваемое им невозможно, что время его прошло, что надобно было иначе жить; но он не мог изменить и шел по прежней дороге. Именно на рубеже той черты, где он мог потерять уважение людей, знавших его, именно тогда, когда страшно было думать, что с ним будет — он заболел и умер, смертью своей покрыв всё.

Nicolas был в Париже, когда пришло известие о кончине отца. Когда он приехал в Москву, положение дел уже обозначилось: долгов было вдвое более, чем имения. Противно советам всех родственников и друзей (графиня ничего не советовала — не желала. Смерть мужа лишила ее способности понимать положение дел), Nicolas решился принять наследство и не выходить в отставку никогда с тем, чтобы не быть посаженным в яму, и употребить все силы для того, чтобы заплатить долги. Княжна Марья, чувствуя его робость, сама предлагает ему руку. Он занял у зятя Безухова большую сумму и заплатил самые прямые долги, уплату же других отложив до более благоприятных обстоятельств, поселился на маленькой бедной квартире с матерью и Соней. В это время княжна Марья приехала в Москву, и Nicolas, открыв ей положение своих дел, сделал ей предложение и был принят. Что Соня? Имущему дастся, у неимущего отнимется. Все, даже княжна Марья и даже сама она, это чувствовали. Она была пустоцвет. Bourienne нашла князя-старичка, и графиня Марья дала ей именье. (Женитьба Nicolas была тем нужнее, что княжну Марью обирали.)

Это было в конце 1813 года, и с того времени Nicolas с женою, матерью, Соней, М-lle Bourienne, Николинькой Болконским и Десалем, его воспитателем, поселился в Лысых Горах, ревностно занимаясь хозяйством. В четыре года он, не продавая имения жены, уплатил часть долгов и, получив неожиданное наследство от кузины, уплатил последние и всю часть наследства предоставил Пете, продолжавшему служить в военной службе.

В 7 лет, прошедшие со времени его женитьбы, Nicolas устроил так свои дела, что считался одним из богатых людей губернии и, главное, считался одним из самых дельных хозяев. Он не увлекался теми нововведениями, в особенности английскими, которые входили тогда в моду, смеялся над всеми теоретическими сочинениями о хозяйстве, но имел в высшей степени тот такт хозяйства, который нужен всегда и в особенности был нужен в то время. Главным предметом хозяйства всегда был и будет, и тогда в особенности был, не азот и кислород, находящийся в почве, не особенный плуг и назем, а тот человек, через посредство которого действует хозяин, — то есть работник — тогда крепостной мужик. Ежели бы у Nicolas спросили, в чем состояла его, принесшая столь блестящие результаты, теория хозяйства, он не сумел бы сказать; но все действия его показывали, что он знал, что вся сила в мужике. Ему показал это и здравый смысл и еще больше чувство, потому что, наказывая, отдавая в солдаты, заставляя их изо дня в день работать, он любил этих мужиков той сильной непоколебимой любовью, которой любят только свое. Всё искусство Nicolas, приносившее такие необыкновенные результаты, состояло только в том, что он любил мужика (так любил, что княжна Марья ревновала его только к конторе, к бурмистру) и этой любовью близко угадал то, что нужно было для его людей. Он знал, чтò для мужика есть справедливость, чтò есть радость, чтò — сила, чтò — богатство. Покупая или принимая в управление именье, Nicolas каким-то даром прозрения сразу назначал бурм[истром], ст[аростой], выборн[ым] тех людей, которые могли быть уважаемы. Прежде чем исследовать количество навоза, дебет и кредит (как он любил насмешливо говорить), он узнавал количество скота, лошадей у крестьян и увеличивал это количество всеми возможными средствами. Семьи крестьянские он поддерживал в самых больших размерах, не позволяя делиться. Землю он выдавал крестьянам лучшего качества. Он строил церкви, но зато он знал и казнил ленивых, строго наказывал за пьянство и разврат. Он был строг, но справедлив, — так говорили про него мужики. Сам он управлял всегда издалека, не доходя до мелочных подробностей, поэтому не мешая общему делу своей личностью, и сам представлял пример деятельности и чистоты нравов.

Он любил мужиков и потому усвоил себе этот прием хозяйства, общий тогда большинству хороших русских помещиков. Но он бы счел за мечтателя того, кто сказал бы ему, что он — добродетельный помещик, забот[ящийся] о благе своих подданных.

— Избави господи, — говорил он Пьеру, хотевшему ему внушить его добродетель. — Мне чорт их возьми всех этих п....... Мне нужно, чтоб мои дети не пошли по миру, мне надо устроить мое состояние, пока я жив, вот и всё. А для этого нужен порядок, строгость, вот что, — говорил он, сжимая свой сангвинический кулак. — И справедливость, разумеется, — прибавлял он, — потому что все мы отдадим ответ богу.

И должно быть потому, что Nicolas не позволял себе мысли о том, что он делает что-нибудь для других, для блага, то, что он делал, было плодотворно, и в нем была такая твердая уверенность, что, действуя так, как он действует, он действует хорошо, что эта уверенность невольно передавалась другим.

В дворянском обществе он был любим и уважаем и принимал живое участие в делах дворянства, крича на собраниях, давая обеды и стараясь руководить выборами. Ему предлагали баллотироваться в предводители — губернские и уездные, но он отказывался за недостатком времени.

Время его проходило в занятиях по хозяйству. Только осенью он с той же деловой серьезностью, с которой он занимался хозяйством, занимался охотой.

Усадьба Лысые Горы была вновь отстроена, но вовсе не на ту ногу, на которой она была при покойном князе. Постройки, начатые во времена нужды, были более чем просты. Дом на старом каменном фундаменте был огромный деревянный, который Nicolas всякий год сбирался и откладывал оштукатурить. Внутри большой поместительный дом, с некрашенными досчатыми полами, был меблирован самыми простыми жесткими диванами, креслами, столами и стульями, работы своих столяров из своего леса.

Но дом был поместительный, полный дворни, с отделениями для приезжих. Гостеприимство Лысогорского дома было таково, что многие семьями, на своих 16 лошадях, с 10 слугами приезжали и жили месяцами у графов Ростовых и, кроме того, 4 раза в год в именины и рождения хозяев съезжалось до 100 человек гостей на один и два дня. Остальное время года шла ненарушимо-правильная семейная жизнь (гости, живущие месяцами, не нарушали ее), с обычными чаями, завтраками, обедами, ужинами из домашней провизии. Но не было тех гостей, которые неожиданно бы приезжали в середине рабочего дня.

Было 5 декабря 1820 года. Дом Ростовых в Лысых Горах был полон гостей, съехавшихся к именинам графа. В числе их был Вас[илий] Денисов — отставной генерал и Наташа, гостившая с своими детьми и мужем с начала осени у брата. Пьер был в Петербурге, куда он поехал по своим особенным делам, как он говорил, на три недели и где он теперь уж проживал 7-ю. Его ждали каждую минуту.

У Николая было уже трое детей: старший мальчик Андрюша в память дяди, вторая дочь Наташа — любимица отца и меньшой — любимец матери Николинька. Графиня Марья была беременна 4-м.

Дом был полон гостей, но еще до 6-го числа, дня торжества, в который он снимет бешмет и наденет сюртук и с узкими носками узкие сапоги и поедет в новую церковь, построенную им, и потом будет принимать поздравления и предлагать закуски, и говорить о дворянских выборах и урожае, Nicolas еще считал себя вправе провести канун этого дня обычно. До обеда Николай проверил счеты бурмистра из Богучарова по именью племянника жены, которого он был опекун, прошел по усадьбе, исправив несколько неисправностей и, приняв меры против ожидаемого на завтра по случаю престола праздника, он пришел к обеду и, не успев глаз на глаз переговорить с женой, сел за длинный стол в 30 с чем-то приборов, за которым собрались все домашние. За столом были: мать, ее старушка, жена, трое детей, гувернер, гувернантка, племянников гувернер, М-lle Bourienne, Соня, прижившаяся, как кошка, к дому и баловавшая детей, Денисов, Наташа, ее трое детей, гувернантка, Михаил Иванович — 5 человек домочадцев и 10 гостей.

Княжна Марья сидела на противуположном конце, и лицо ее неприятно было мужу без всякой видимой причины. Всё, что она ни говорила, мужу казалось что-то неловкое и неестественное. В тоне, которым он отвечал ей, графиня Марья слышала верно присутствие этого неудовольствия и сама чувствовала, что ее речи были неестественны. «Как досадно, мне Соня пометала переговорить с ним», думала она. «За что он сердится?». <Помирившись, начинает ей рассказывать про дела. Она про детей. — Вася, поди к нам. — Ma tante, можно мне? Она жалеет, что он один. По постелям судят друг друга и оба чувствуют полноту. Николушка мечтает славу — добро, плачет. Мечты Андрюши о лошадке. Наполеон о велик[ом].>

Разговор не умолкал за обедом благодаря Денисову. Но, когда вышли из-за стола и пришли благодарить старую графиню, графиня Марья поцеловала, подставив свою руку мужу, и спросила, не сердится ли он на нее.

— У тебя всегда странные мысли — ни крошечки.

Но слово всегда отвечало графине Марье: «Да, сержусь и не хочу сказать».

Николай жил с своей женой так хорошо, что даже Соня и старая графиня не могли найти предлога для упрека, но им одним было известно то, что совершалось между ними. Иногда после самых счастливых, любовных, искренних, не всегда продолжающихся периодов на них находило вдруг чувство отчужденности и враждебности, в особенности со стороны Nicolas. Это чувство являлось чаще всего во времена беременности графини Марьи. Теперь они находились в этом периоде.

[Далее от слов: Ну, messieurs et mesdames, кончая: Соня всегда была первым предлогом, который избирала графиня Марья для своего раздражения близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. IX.]

Но она только в душе избирала этот предлог, на словах и в обращении она ни с кем не была так нежна, как с Соней, именно потому, что она чувствовала себя склонной быть с ней несправедливой. Она первая пригласила Соню жить в своем доме, настояла на этом, была с ней на ты и называла ее сестрою.

[ Далее от слов: Посидев с гостями кончая: дети, которых надо было носить, рожать, кормить, воспитывать близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. IX, X.]

Наташа жила в таком отсталом веке и была так недоразвита , что ей простится то, что чем больше она вникала, не умом, а всей душой, всем существом своим в занимавший ее предмет, тем более предмет этот разрастался под ее вниманием и тем слабее и ничтожнее казались ей ее силы, так что она все сосредоточивала их на одно и то же и не успевала делать другое, что требовали от нее. Наташа не любила общество вообще, но она тем более дорожила обществом родных — графини Марьи, брата и матери (с которой она теперь была особенно нежна, чувствуя перед ней свои вины). (о скупости) Она дорожила обществом тех людей, к которым она, растрепанная, в халате, могла выдти большими шагами из детской и с радостным лицом показать пеленку с желтым вместо зеленого пятна и выслушать утешения о том, что теперь Лизаньке гораздо лучше, или тех людей, как Nicolas, с которым она, уложив спать детей, могла часок поговорить задумчиво о прошедшем, и тех, как графиня Марья, с которой она могла посмеяться над чудачеством и рассеянностью мужа, зная, что за этим смехом та же, хотя не по силе, но по направлению та же любовь и уважение к ее Пьеру.

Наташа до такой степени опустилась, что ее костюмы, ее прическа, ее невпопад сказанные слова чужим, ее ревность — она ревновала к Соне, к М-Іlе Bourienne — были обычным предметом шуток всех ее близких. Общее мнение было то, что Пьер был под башмаком своей супруги, и действительно это было так. С самых первых дней их супружества Наташа заявила свои требования. Пьер удивился очень этому, совершенно новому для него, воззрению жены, был польщен этим и подчинился. И в этой подвластности Пьер нашел для себя новые силы. Вместо езды по клубам и обедам он сидел дома и работал. Он за эти 7 лет женитьбы перечитал огромное количество книг, приобрел огромное количество новых знаний и избрал своею специальностью социальные науки вообще и в особенности новую, зарождавшуюся тогда науку — политическую экономию.

[Далее от слов: Подвластность Пьера заключалась в том, что он не смел, кончая: Так приезд Пьера было радостное важное событие и таким оно отразилось на всех Он услыхал музыку, смех; беспокойство. близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. XI и XII.] Скрытные подразделения миров в доме Nicolas были следующие: 1) мир слуг, 2) детских: нянек, кормилиц, детей маленьких, 3) мир гувернанток и больших детей, 4) мир Николиньки 15-летнего, Десаля и русского учителя, 5) мир гостей, 6) мир взрослых: Nicolas, графини Марьи, Наташи, Сони, 8) мир старушек: графини, Беловой и др. Старая графиня свой мир, подарки. Покупки.

[Далее от слов: С точки зрения слуг, вернейших судей наших кончая: радостно покоряться ей и сдерживать себя для этого дорогого отжившего существа близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. XII.]

Только вследствие таких невыраженных, но сложных мыслей, возбуждаемых в людях беспомощностью и бессмысленностью и старости и детства своих близких, сросшихся с собою, и происходит то странное явление, что человек бывает человеком вполне, как бы он мало ни был развит, только в семье и что мы видим людей, прочитавших все книги и изучивших все науки, рассуждающих о неразрешимом вопросе брака и тому подобных вздорах, показывающих, что люди эти лишены были развивающего влияния семьи и потому, зная все науки, не знают того, что есть человек и какие условия его жизни.

Большие все-таки уважали и любили ее. Только маленькие дети не понимали ее и чуждались ее ласок.

[ Далее от слов: Когда Пьер с женою пришли в гостиную кончая: Говоря это, Наташа признавалась искренно в том, что она видит превосходство Мари, но вместо с тем она, говоря это, вызывала Пьера на то, чтобы он поискал, не найдет ли он в ней, в Наташе, тех преимуществ, которые бы хоть немного замещали преимущества Мари и которых она в себе не находила близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. XIII—XVI.]

Пьер рассказывал про свою петербургскую поездку и рассказом о том высказывал в одно и то же время и то свое участие и значение в деле общества, которым он был доволен, но [о] котором он из скромности не говорил при других, но о котором он не мог не говорить при жене, как не мог сам себе не дать отчета; и вместе с тем он рассказами о своих действиях в Петербурге ответил Наташе на тот вопрос, который он видел в ее глазах: не говорил ли он там, улыбаясь и с удовольствием, с какой-нибудь женщиной. Говоря о том, как он во всё время был увлечен и занят, он этим отвечал ей на этот вопрос — отрицательно.

— Мари — это такая прелесть, — говорила Наташа, вопросительно и робко глядя на мужа. — Как она умеет понимать детей. Она как будто только душу их видит. Вчера, например, Митинька стал капризничать (Наташа рассказала, как Мари хорошо поступила). Я не могу. Я чувствую, что я всё в пеленках. Особенно без тебя. И не могу. Ты знаешь, я думала, какая разница между мной и Мари. Мы раз договорились с ней. Для нее дети — всё. А для меня — муж. Я всех их брошу для тебя, а она нет. Ах, у Лизы два зубка, я тебе и не сказала.

Пьер поцеловал ее руку, отвечая на первый вопрос, чем она лучше Мари. И Наташа поняла, что ответ состоял в следующем: тем, что я люблю тебя больше всего в мире. На другой вопрос, хорошо ли, что Мари вся в детях, а она вся в муже, он отвечал тем, что стал говорить про свой спор с Nicolas и про ту разницу, которая была между ними. (Наташа поняла, что разница характеров ни от кого не зависит и что могут быть различные в мнениях одинаково хорошие люди.)

[Далее от слов: — Для Nicolas, — говорил Пьер, — мысли, рассужденья есть забава кончая: А отец? Я люблю их. И я сделаю, что бы они ни говорили близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 1, гл. XVI.]

* № 308 (рук. № 101. Эпилог, ч. 1, гл. III, IV).

Люди, идущие таким образом с огнем и мечом с запада на восток, все люди, т. е. ненавидящие зло, любящие ближних, люди, недавно еще объявившие права человека, более всего этого — все эти люди христиане, но люди эти, миллионы, идут без причины убивать своих ближних.

Какие это люди, что побуждает их? Огромная масса этих людей — солдаты, не понимающие, зачем и что они делают.

Каким образом солдаты, русские и франц[узские], резали друг друга, не изменяя своей человеческой природе? понятно. Солдата Солдаты отдали в рекруты, школили, приучили его и бросили в то положение, в котором ой должен бить или быть убитым. И солдат, не изменяя своему человеческому достоинству, убивает с спокойной совестью. Зачем и хорошо ли, то знают офицеры и те, которые им приказывают. И этих людей, стоящих на низшей степени власти, самое большое число. Это — основание пирамиды. Офицеры, люди среднего сословия, хотя и отдают себе более отчет в причинах, побуждающих их к деятельности, в неразрешимых трудных вопросах ссылаются на высшие власти, которые знают, зачем всё делается. Этих меньшее число против первых. Итак, уменьшаясь в диаметре числа и возвышаясь в знании целей, идет эта пирамида людской деятельности до своей вершины — представителя высшей власти. Дипломат, объявляющий войны, главнокомандующий, отдающий приказ сражения, стоящие близко к вершине пирамиды, еще имеют оправдание в воле государя, но государь, составляющий бесконечно малую точку, вершину, уже не имеет этого оправдания. Каким образом приготавливаются эти люди, которые для исполнения целей истории должны быть на время исполнения лишены всего человеческого — вот в чем интерес изучения этих личностей.

Основной существенный смысл войн начала нынешнего столетия есть движение злодейское с запада на восток и потом с востока на запад. Первым зачинщиком движения было движение с запада на восток. Что нужно было для человека, стоящего во главе этого движения?

Отсутствие преданий, связей, суеверий, презрение к людям, любовь к фразе (называемой славой), несомненная смелая лживость, яркие умственные способности, затемненные безумием самообожания, и совершенное отсутствие чувства красоты и правды. И все эти необходимые способности являются в нужном человеке в нужную минуту.

Человек без имени, даже не француз, вдруг самыми ничтожными случайностями выдвигается на видное место в то смутное время жизни французского народа. Бесчисленные случайности, которые описывают даже его хвалители, выдвигают его (имеющего ни больше, ни меньше достоинств, чем 1000 таких людей во Франции) во главу армии и первые успехи его основаны на войнах с войсками, не дерущимися и сдающимися при первой возможности. Война в Египте — бессмысленная жестокость и не могущая представлять какой-нибудь заслуги, благодаря смелости лжи, с к[оторой] человек этот описывает ее, приобретает ему еще большую славу.

В Париж он попадает в минуту разложения Директории. Его вталкивают в заседание директоров. Он, испуганный, хочет бежать. Но директоры бегут прежде его. И он консул, император. Какая-то судьба сводит его со всеми коронованными лицами Европы, с папой, и опыт личного знания этих людей только увеличивает его презрение к ним. Из милости он прощает того папу, перед которым ползали императоры, из милости принимает в свое ложе дочь императора и, чем больше возвышается его власть, тем упорнее всё, что только есть подлого, жмется вокруг него и заслоняет от него созерцание настоящего мира. Как бы примериваясь и приготавливаясь к предстоящему движению, та сила, которая волновала Францию, теперь, получив направление, стремится к востоку и возвращается нарастая и окрепчая. И вместе с силой приготавливается человек, который станет во главе этого движения. Всё совершается для того, чтобы лишить его последней силы разума и вложить в него бессмысленное стремление на восток, на Москву, наказать того человека, которого он узнал в Тильзите и к которому получил то же презрение.

И в одно и то же время готовы силы и готов человек.

Страшное нашествие стремится на восток, достигает конечной цели — Москвы.

Поднимается новая, неведомая никому сила — народ, и нашествие гибнет.

Казалось бы, роль человека, стоявшего на вершине нашествия, кончена; но он еще нужен, и провидение бережет его и ореол, окружающий его и скрывающий его ничтожество и бедность.

Новое лицо, бездействовавшее во время действия сил народа, является на вершине другой пирамиды — движения с востока на запад.

И всё, что нужно для того человека, который бы, заслоняя других, стоял во главе этого движения, всё это соединяет в себе Александр — всё это подготовлено в нем, по бесчисленным случайностям, всей его прошедшей жизнью. Нужно участие к делам Европы, но отдаленное, не затемненное личными интересами, нужно преобладание высоты нравственной, нужна кроткая, уступчивая и привлекательная личность, нужно личное оскорбление против Наполеона, — и всё это есть в Александре, всё это подготовлено и воспитанием, и либеральными начинаниями, и окружающими советниками, и Аустерлицем, и Тильзитом, и Эрфуртом,

С Александром на вершине совершается противудвижение с Востока на Запад с замечательной симметрией линии движения: те же попытки движения с Востока на Запад, каким предшествовало движение с Запада на Восток, то же приставание серединных народов к движению, то же колебание в середине пути и та же быстрота приближения к цели. То же отсутствие главы, как скоро движение достигает цели. Париж, крайняя цель, достигнута. Наполеон отрекается от престола, и ему и всем кажется, что роль его кончена. Но человека, которого 5 лет тому назад и год после считали разбойником, вне закона, посылают в два дня переезда от Франции на остров, отдаваемый ему во владение, с гвардией и миллионами французов, которые платят ему за что-то, как будто готовят его на ту роль, которую еще должен сыграть этот человек в истории народов.

Движение народов начинает укладываться в свои берега. Александр, стоя на вершине власти, как будто руководит этим укладыванием. Но как движение с Запада на Восток и с Востока на Запад имело предшествующие движения, так точно оно должно было иметь и последующие движения.

Устройство разрушенного внешнего порядка требовало еще нового отплеска войн. И вдруг среди усложняющихся затруднений совершается неслыханное, необъяснимое событие. Совершается вдруг бессмысленное событие. Человек, опустошивший Францию, один, без заговора, без солдат, приходит во Францию, ожидая, что первый сторож возьмет его; но никто не берет его, и невидимая рука Распорядителя приводит его на трон и приказывает играть ему в необходимом отплеске противудвижения короткую и последнюю роль.

Роль сыграна, и как будто актеру, которому до сих пор не велено было раздеваться, чтобы выступить в данный момент после известной реплики, как будто теперь актеру этому велено окончательно раздеться и смыть сурьму и румяны. Он больше не понадобится. И проходят несколько лет в том, что этот актер-император пишет свои записки и показывает всему миру, что такое было то, что люди принимали за силу, когда невидимая рука водила им. Распорядитель, окончив драму, раздев актера, показал нам его:

— Смотрите, чему вы верили. Вот он! Видите ли вы теперь, что не он, а я водил вами, — но люди не поняли этого.

Другое, еще более поучительное зрелище представляет другой человек, при падении Наполеона ставший на вершину власти.

Александр, умиротворитель Европы, человек, с молодых лет стремившийся только к добру и к благу своих народов, первый зачинщик либеральных нововведений в своем отечестве, человек этот, став на вершину возможной власти, вдруг с отвращением отворачивается от нее, передает ее в руки презираемых им и презренных людей и говорит только: Я человек тоже, как и вы, оставьте меня жить, как человека, думать о своей душе и о боге.

Прошло 7 лет. Актер раздет и гадок. Вот он, видите.

Другой деятель — Александр, все чистое, честное, благородное — отворачивается. Видит, что власть делается из ничего (глядя на Наполеона). И видит, что власть есть противное свободе. Он ненавидит ее. Но нет, в Наполеоне видим героя, чтобы скрыть свой стыд, что покорялись ему, жалели, что он не м[ог] сделать всего, что хочет. В Александре видели благод[етеля], когда он был слепым орудием, и злодея, когда он стал человеком.

* № 309 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. I).

С 1812 и по 1815 год происходят в Европе поразительные события.

Историки рассказывают нам про них. Нам рассказывают, как в 1813 году император Александр влиянием своей личности, с помощью советов Штейна и других, соединяет Европу для ополчения против нарушителя ее спокойствия и ведет это ополчение против собравшего новые силы Наполеона, побеждает его, вступает в Париж, заставляет Наполеона отречься от престола, ссылает его на остров Эльбу и дает мир Франции и Европе. С другой стороны, про этот период истории нам рассказывают про силу духа, величие, гениальность императора Наполеона, про самопожертвование, с которым он для блага отечества, проливая слезы перед старой гвардией, отрекается от престола и едет в изгнание. Потом нам рассказывают, как искусные государственные люди и дипломаты (в особенности Талейран, успевший сесть прежде других на известное кресло, тем увеличив границы Франции), как государственные люди, разговаривая в Вене, этим самым делают счастливыми и несчастливыми народы. Потом рассказывают нам про волшебную гениальность того же Наполеона, с одним батальоном приезжающим во Францию и овладевающим властью только посредством своих разговоров и манер, и опять ополчение народов, и гениальность Веллингтона, и ошибк[и] Блюхера, и великодушие, твердость духа императора Александра. Потом описывают нам доверчивость великого человека, поручившего себя великодушию Англии, и злоупотребление этой доверчивости и, наконец, величие изгнанника, разлученного с милыми сердцу и с любимой им Францией, умирающего на скале медленной смертью и передающего свои великие деяния потомству. Потом описывают нам опять разговоры государственных людей на конгрессах, где от того, что и как скажет какой-нибудь очень хитрый дипломат — зависят судьбы милионов. И наконец, описывают нам самого императора Александра, великодушного виновника умиротворения Европы, вдруг после полного торжества либеральных начал, которым он служил с начала царствования, поворотившим на противоположную сторону строгости, презрения к людям и деспотизма.

Как ни привычно это описание для человека мыслящего, углубившись в смысл явлений, на каждом шагу в этом описании представляются странные неразрешимые вопросы и относящиеся к самой сущности дела.

Для чего Наполеон пошел в Россию?

Для чего Александр, когда Россия была освобождена, пошел во Францию? Почему Наполеон, прежде побеждавший, не побеждал более? Почему император австр[ийский], тесть Наполеона, воевавший против Александра, теперь соединился с ним? Для чего, прийдя в Париж в 14-м году, не взяли Наполеона и не признали его генералом Бонапарте, каким признавали его 5 лет тому назад и полтора года после, а императором послали его на Эльбу? Почему Александр, имевший и власть и народное честолюбие, ничего не выговорил для России на конгрессе, а больше всех выговорил, сев на известный стул, Талейран, представитель побежденных? Другие были бы границы Франции, ежели NN не сказал таких и таких-то слов? Наконец, самое непостижимое: каким образом Наполеон, ненавидимый, свергнутый разоренным им народом, приходит один во Францию, так что каждый сторож может взять его, и Ней, отрекшийся от него год тому назад, скачущие против него передаются ему, и он приходит в Париж не только царствовать, но также воевать? Если это сделали ошибки Бурбонов, то почему Бурбоны делали такие ошибки, а потом уже их не делали? Почему Наполеон отдался не императору Александру, а англичанам? Почему англичане не спасли его, те, которые хотели этого? Почему с этого времени всё те же попытки Наполеона поддержать свое величие делаются тщетными? Почему записки его жизни — образец лжи и ничтожества? Почему император Александр вдруг именно тогда, когда огромная власть в его руках, перестает употреблять ее на пользу человечества?

Вопросов этих, неразрешимых и существенных, милионы, и при том методе, который употребляется историками для изложения событий, не[т] ни одного события, которое бы было понятно. Это сделалось потому, что NN хотел этого. Да зачем он хотел этого? А другие что хотели? Почему он один сильнее других, — и нет ответа. Но, кроме этих неразрешимых вопросов при обычном изложении истории, является другой, еще более странный и неразрешимый ответ.

Хорошо. Всё это так было, как вы рассказываете. Ну что ж из этого? Что следует из того, что вы рассказали?

И одни историки, делая умственное напряжение, переходят от рассказа фактов к объяснению их значения.

Одни — это самые низшие по степени умственного напряжения — летописцы, писатели мемуаров и т. д. с древнейших времен и до наших, объясняя значение событий, говорят, что государь этот был нехорош, потому что он угнетал тех людей, к которым принадлежу я. А этот был хорош, потому что он покровительствовал, и этот поступок хорош, покровительствуя мне, этот дурен, как вредный мне.

Другие историки — их наибольшее количество, и они-то называют то, что они делают, объясняя значение событий мерилом хорошего и дурного, признают (так, как они его понимают) благо того народа, к которому они принадлежат. Всё, что ведет к матерьяльному величию Рима, то хорошо для римских историков, всё, что не ведет к нему, то дурно, и этой мерой меряют действия людей. То же самое мерило имеют большинство историков нашего времени. Те действия Наполеона, которые вели к славе Франции, хороши, те, которые унизили Францию, дурны, говорят одни. Другие, старающиеся быть более общими, мерилом ставят не славу, а благо народов Франции, и меряют на эту мерку, которая не менее условна, чем понятие о славе. Ибо никто из этих историков не мог написать программу того блага, которое он желает своим народам.

Третьи историки, делая уже самое сильное, крайнее умственное напряжение, мерилом хорошего и дурного берут благо человечества (европейского, всегда прибавляют они).

В понятиях этих историков войны Наполеона разносили по Европе идеи французской революции, идеи прогресса, цивилизации. Но мера прогресса и цивилизации опять мера условная, относящаяся только к уголку известного нам земного шара и столь же непрочная и личная, как и мера того монаха, не хвалившего государя за то, что угнетали его монастырь.

Ни мерило личного блага, ни блага народного, ни блага человеческого (малого количества известного нам человечества) не удовлетворяют разума: потому что они рассматривают, осуждая, а обвиняя и оправдывая, смотря по предвзятой мере.

Изучая личность и ее деятельности, история делает первую ложную (посылку) положение, признавая в прошедшем мнимо существующий произвол этой личности.

Свободная воля, произвол есть только мираж настоящего.

Совершив известный поступок в известный момент, я не могу повторить того момента, в который был совершен поступок, и потому я не мог поступить иначе. Но в тот момент настоящего, в который я совершал поступок, у меня было сознание возможности совершить или не совершить его, и потому я был свободен. Но свободен только в момент настоящего.

Из этой свободы, закованной временем, вытекает осуждение поступка, виновности и невинности поступка, т. е. сообразностью или несообразностью с моим суждением. И чем ближе человек к настоящему, тем сильнее в нем мираж свободы.

Но в прошедшем мираж исчезает, действия людей остаются навеки неизбежными актами, закованными временем. И чем дальше развивается перед нами этот бесконечный холст прошедшего, тем очевиднее сглаживаются личные произволы, и тем очевиднее выступают правильные, симметрические рисунки — те общие вечные законы, которым подчинялись в прошедшем личные произволы бесконечного количества людей.

* № 310 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. II—VI).

(Историки героические описывают нам личную деятельность Наполеона, Александра повелевающими народами. Так поступают в отношении Наполеона Тьер, Lanfrey — один считая все действия Наполеона мудрыми и добродетельными, другой считая те же действия глупыми и порочными. В самом описании действий встречаются постоянно полные противуречия. Один говорит и доказывает, что это было, другой говорит: никогда не было или было совсем иначе. Один говорит, что такое действие принесло пользу, другой говорит и доказывает, что оно принесло вред. То же самое видим в описаниях деятельности Александра.

При разногласии этом историков весьма легко заметить, что основание разноречия лежит в личных свойствах и особенностях историка. Французский историк скрывает всё постыдное для француза, русский скрывает всё постыдное для русского. Француз-республиканец старается выставить силу республики, бонапартист — силу и величие империи и т. д.

Диаметральное противуречие этих историков не только в описаниях побуждений и последствий действий Наполеонов и Александров, но и в самых действиях, причина которых, лежащая в личном произволе историка, становится очевидной, заставляет искать другого объяснения.

Обращаемся к общей научной истории Шлоссера, Гервинуса и т. д. Историки этого рода описывают нам также деятельность Александра и Наполеона, как производящую события, но вместе с тем в число делателей истории вводят и другие лица — министров, дипломатов, журналистов, генералов, дам, писателей, которые тоже, по их мнению, влияют в исторических движениях масс.

В этих историках разногласие в описании самых фактов и в суждении о них, основанное на личном произволе историка, хотя и не в такой грубой форме, встречается, как и у историков первого разряда, и кроме того, чувствуется, что признание участниками исторических событий министров, дам, писателей основывается столько же на убеждении о действительном влиянии этих лиц, сколько на том обстоятельстве, что эти участники оставили по себе письменные памятники. Так, хотя и весьма вероятно,> что лица, не писавшие своих мемуаров и о которых не писали мемуаров, имели участие в истории такое же, как и те, которые писали, мы видим, что главное место в истории занимают всегда те, о которых больше бы[ло] писано.

Существенное же противуречие этих историков лежит в самом взгляде их на делателей истории.

Противуречие их самим себе состоит в том, что, признавая одновременное участие нескольких лиц в совершении исторических событий, они изучают деятельность каждого лица, как выражение свободной воли, осуждая и оправдывая ее.

Гервинус, например, говорит, что французские историки неправы, приписывая подземным интригам роялистов восстановление Бурбонов, что восстановление Бурбонов проистекало и из ошибок Бонапарта, и из брошюры Шатобриана, и из хитрости Талейрана, и из воли Александра и многих других. Но ежели событие — восстановление Бурбонов — произошло из совпадения всех этих обстоятельств, то, очевидно, личные произволы людей, участвовавших в этом событии, уже не имеют интереса. Восстановление произошло по закону необходимости в котором личные воли людей подчинялись законам, действовавшим не на одних только тех людей, которые по имеющимся у истории матерьялам участвовали в событии. А вместе с тем Гервинус, описывая восстановление Бурбонов, рассказывает деятельность каждого отдельного участника, осуждая или оправдывая, говоря, что Людовик XVIII дурно сделал, поступив так-то, и Талейран и Фуше должны были поступить так и так-то. Так что вместо описания события перед глазами читателя возникают бесчисленные количества лиц — придворная, государственная сплетня в огромных размерах и суждения г-на Гервинуса с его личным произволом о том, что было хорошо и что было дурно. Но, кроме этого, как только я признал, что известное событие произведено не по воле одного человека, а по воле нескольких людей, воздействующих друг на друга, я не могу признать, чтобы событие, относящееся до миллионов, могло совершиться только по воздействию нескольких человек друг на друга. Если из взаимодействия Людовика XVIII, Александра, Фуше, Талейрана, Метерниха и т. д., связанных между собой единовременным действием, произошло восстановление Бурбонов, я не могу предположить, чтобы это взаимодействие прекращалось на тех лицах, которые мне описывает Гервинус: писателей, дам, министров и т. д. Если я раз вижу связь верхних слоев между собою и связь эта нигде не прерывается, то я не имею никакого права предположить, что связь эта прерывается на тех лицах, которые мне известны. Если я вижу, что точка вершины конуса упирается на связанном с нею, более широком основании и это основание на другом, я не имею права предположить, чтобы известное мне основание конуса было его существенным основанием. Историки эти, отступая от первоначального взгляда героической истории, устремленного на одну вершину конуса, и стараясь дать необходимое значение героям, спускаясь вниз по конусу истории, стараются согласить сделкой разногласие истории с требованиями разума, но, не удержав первоначальный взгляд истории и не отрешившись от него, приходят к худшим результатам, чем первые. Можно допустить, что внешняя сила, двигающая конус истории, действует на одну точку его вершины, но решительно непонятно, каким образом эта сила размещается, находясь в самом конце, только по вершине его. Понятно, что Наполеон, имеющий божественную власть, приказывает набирать солдат, и солдаты набираются.

Очевидность связи того, что мы называем следствием, с тем, что мы называем причиной, в этом героическом взгляде на историю, не говоря о том, справедлив ли он, понятна.

Но каким образом то, что Шатобриан написал брошюру, или то, что Метерних сказал такие-то слова, сделало то, что мы называем восстановлением Бурбонов, т. е. казни, изгнания, перемещения богатств — не только непонятно, но и неочевидно, как в первом случае. Каким образом книга Contrat Social сделала то, что французы резали друг друга, или то, что на В[енском] К[онгрессе] Т[алейран] сел на известный стул, сделало то, что границы Франции стали другие, — непонятно и неочевидно.

Древние историки говорили, что герои одни по воле божества руководят действиями масс.

Новые историки говорят, что не одни герои, но герои в соединении с другими историческими лицами, руководят действиями масс.

Разница состоит в том, что первые, признавая причиной одно лицо, одаренное сверхъестественной властью, последовательнее вторых (в особенности Бокль), признающих делателями истории нескольких лиц (цивилизаторов человечества), ничем кроме произвола историка между собой не связанных.

[Далее от слов: Отрешившись от воззрения древних, кончая: когда Наполеон сказал такие-то слова, кажется нам бессмысленным близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 2, гл. IV.]

И он действительно бессмыслен, ежели мы признали фатум древних, но как скоро мы отрицаем его, вопрос этот представляется во всем своем громадном значении и одно постановление вопроса — уже весь ответ. Без понятия о подчинении божеству воли людей возможно ли влияние воли одного человека на воли мильонов? Если все люди свободны, то каким образом воля одного человека может подчинять себе воли других людей? Если допустить, что люди равны между собой по силе своего влияния друг на друга, то очевидно, что воля одного человека не может руководить волями двух людей, тем менее милльонов. Если бы люди были равны, то вопрос был бы решен.

Но, может быть, исторические лица, как и говорит история, суть герои, т. е. люди, одаренные особенной силой души и ума, называемой гениальностью, и воля таковых людей имеет силу влиять на воли милльонов?

Справедливо ли это? Посмотрим на главных деятелей истории.

Кто они, цари, министры, дипломаты, Наполеоны, Фридрихи, Петры I, Екатерины, Елисаветы и т. п.? Взглянем на ближайшего и величайшего исторического деятеля — Наполеона. Прочтите историю Lanfrey, но лучше всего прочтите записки самого Наполеона.

Вот тот человек, который настолько преобладал над массами, что руководил милльонами. Взглянем на другого человека, по истории руководившего всем движением Европы по изгнании Наполеона, — Метерних. Одно из двух: или сила души и ума, гениальность состоит в разврате, в тщеславии, лжи, убийстве, или не сила ума и души дала этим людям возможность руководить мильонами. Но, может быть, это случайно выбранные примеры. Не повторяя примеров душевной слабости и низости людей, руководивших массами, в которых, по моему мнению, нет исключений (кажущиеся исключения суть только заблуждения, недосмотры истории), взглянем на самые свойства тех условий, в которых живут и образуются люди, которые руководят волями масс. Люди эти: короли, императоры, полководцы, министры и т. д. Самообольщение власти, придворная среда, льстецы, условные формы жизни, роскошь и удовольствия, отсутствие прямых отношений с природой и народом, этикет, формальность, брожение всех интересов и страстей, поглощение всего времени не развивающими, но притупляющими занятиями, совершенное отсутствие досуга, — суть ли это выгодные* условия для развития сил ума и души?

Итак, рассматривая сущность отношений исторических лиц к массам, мы приходим к убеждению, что по свойствам своей деятельности исторические лица, всегда слабейшие по духу, не могут руководить массами.

Но очевидность говорит нам противное.

Несмотря на то, что непонятно, какою силою ничтожный, дрянной человек — Наполеон — насиловал волю 600 тысяч, из которых каждый был сильнее его духом, и велел им идти убивать себе подобных, мы видим, что это совершилось. Люди не шли до тех пор, пока Наполеон не сказал известных слов, но как скоро он сказал их, люди пошли и стали делать то, что велел Наполеон.

То же видим в современной истории. Парижский конгресс решил, что греки не должны быть более обижаемы турками, и война в Крите затихла.

Итак, разум говорит нам, что единичные люди не могут иметь влияния на массы, очевидность же показывает противное. Положение разума не может быть опровергнуто, но очевидность, основанная на нашем представлении, может быть ошибочна, точно так же, как ошибочно наше представление о неподвижности лодки по тихой реке и движении берегов. Основанием сомнения нашего в справедливости представления неподвижности лодки вытекает из сравнения лодки с берегами, способности к подвижности и малости [лодки] и меньшей способности к подвижности и сравнительной величины берегов.

Мы говорим, что воля Наполеона, выраженная словами, произвела поход 12-го года, т. е. что выраженная воля Наполеона была причиной похода. Если воля Наполеона была причиной, то та же причина должна была производить и те же следствия.

Посмотрим, нет ли и в настоящем случае подобного миража. Если воля Наполеона произвела поход 12-го года, то почему воля того же Наполеона не произвела Булонскую экспедицию в Англию, на которую было потрачено им столько деятельности? Изучая историю Наполеона и других исторических деятелей, мы, благодаря обильным материалам новой истории (древняя, например и[стория] А[лександра] М[акедонского], не дает нам сведений о неисполненных предначертаниях в[еликого] ч[еловека]) и спрашивая себя, все ли и много ли относительно из предначертаний Наполеонов были исполнены, мы видим, что на одно исполненное намерение, желание, приказание даже приходятся тысячи неисполненных. Мало того, обильные матерьялы, которые нам дает новая история, показывают нам, напротив, то, что и даже и те предначертания великих людей, которые нам представляют исполненными, большей частью придуманы впоследствии. Мало того, без исключения все предначертания исторических деятелей исполняются совершенно в обратном смысле. Революционные деятели объявляют права человека и через месяц начинают топить и резать этих людей с их правами. Наполеон собирает войско против Англии и бьет австрийцев. Александр идет уничтожить Наполеона и вступает с ним в дружеский союз, потом, желая только очистить отечество от врага, ведет ополченье в Париж. Презираемые всеми, ненавидимые французами Бурбоны неожиданно для всех садятся на престол и т. д. и т. д. Итак, новая история показывает нам, не так, как история древних, где всё совершается по воле великих людей, что почти все события совершаются противно воле великих людей и что из предначертаний великих людей исполняется одно на тысячи. И, кроме того, показывает нам общее человеческое свойство подделывать под совершившееся событие мнимое предвидение его и приказание о его исполнении. Итак, и с этой точки зрения мы видим, что приказания великих людей не суть причины событий, а кажутся нам таковыми. Но почему они таковыми кажутся нам? Почему Наполеон велел идти, и пошли. Венский конгресс решил прекратить войны, и войны прекратились. Для того, чтобы объяснить себе, почему это нам так кажется, надо войти в самую сущность деятельности великих людей, их отношений к массам и того, что мы называем решением, приказанием. Что есть решение или приказание? Решение или приказание — это известные слова, сказанные в известное время, необходимо предшествовавшие совершению известного события. И то обстоятельство, что слова эти сказаны прежде события, заставляет нас думать, что причиною события были слова. Но слова не могли быть причиною события: 1) потому что слова не могут произвести движения масс; 2) потому что история показывает нам бесчисленные примеры слов, не производивших никакого действия; 3) потому что большей частью, если не всегда, слова, которые нам выдают за причину события, выдуманы впоследствии; 4) потому что, когда совершается какое-нибудь событие, из взаимодействия многих воль всегда выражаются словами предположения, решения и приказания, противуречащие одно другому, и при совершении события запоминаются и повторяются, как приказания, только те слова, которые говорены были в смысле совершившегося события, и 5) потому что, так как доказано историей, что предначертания великих людей и слова их, ежели не всегда, то очень часто не производят никакого действия, то нельзя предполагать, чтобы слова эти в случае их совпадения с событием производили действие. Нельзя этого предполагать тем более, что слова эти для того, чтобы быть связанными с событием, должны быть произнесены в один определенный момент времени, в противном случае они теряют свое значение. Слова о приказании идти на Россию, сказанные годом, месяцем, минутой ранее или позже, не могли произвести своего действия.

Что такое приказание? Слова. Мы говорим, что приказание идти в поход 12 года предшествовало походу и было причиной его. Но когда были сказаны эти слова? И какие были те слова, которые решили событие, мы не видим. Мираж, обман состоит в том, что мы представляем себе целый период событий, например поход 12 года, определенный вперед, но этого никогда не было. Никогда — история показывает нам это — Наполеон не приказывал похода на Москву. Он приказывал нынче такому-то корпусу придти туда-то, такому-то отойти туда-то и собрать провиант там-то и там-то; но, кроме этих приказаний, он ежедневно, ежечасно приказывал и, соглашаясь на проэкты, разрешал бесчисленное количество действий посторонних и прямо противуречащих этому. Он постоянно приказывал и разрешал направо и налево и, ежели из этих приказаний вышло не экспедиция в Англию, которая была его продолжительной мечтою, а поход на Россию, с которой он считал выгодным быть в союзе, то причиною тому не его приказания. То, что должно было совершиться по законам, находившимся вне его власти, совершилось шаг за шагом, и ежели есть целый ряд его приказаний, как будто направленный к этой цели, то точно такие же ряды приказаний можно было найти в его деятельности к совершенно противуположной цели. Обман наш состоит в том, что, во-первых, мы предполагаем Наполеонов совершенно свободными от внешних влияний и предполагаем, что совершившееся событие, по которому мы находим ряд приказаний, вызванных движением события, совершилось потому, что были эти приказания, тогда как приказания эти были даны потому, что совершалось событие. Приказаний неисполненных отдается так много, что, что бы ни совершилось, окажется, что оно совершалось по приказаниям. Главный же обман состоит в том, что мы забываем непрерывность движения во времени, допускаем прерывные единицы событий. Наполеон, — говорим мы, — захотел и сделал поход на Москву.

Но поход из Москвы сделан ли по его воле? — спросим мы.

И оказывается, что период взят слишком велик и что воля Наполеона не подходит под весь период. Но, ежели мы возьмем период наименьший, воля Наполеона тоже не подойдет под него. В его ли воле или нет было дать приказание двинуться 17 июня, когда войска были собраны и готовы к походу? Нет, он не мог не дать приказания.

Но что привело войска к Неману, собрало их опять? — Момент за моментом следовавшие обстоятельства, собравшие и приведшие войска к Неману. То, что мы видим последовательность в приказаниях, доказывает только то, что была последовательность в этом ряде событий, вызывавшая приказания. Роль, обязанность Наполеонов состоит в том, чтобы приказывать. Они постоянно приказывают противуречащие друг другу и невозможные приказания, и из всех приказаний оказываются действительными те, которые совпадают с ходом событий. В этом заключается мираж власти.

Щепка в потоке движется очевидно для меня и, на мой взгляд, прежде струи, и из этого я заключаю, что щепка движет струю.

Но как скоро я понял связь струи с щепкой, является вопрос: щепка ли, держащаяся на воде, движет воду, или вода движет щепку.

Точно тот же вопрос представляется при вопросе о том, видное ли мне движение пр[авящих] лиц производит движение масс, или движение масс, на к[оторых] держатся правящие лица, производит видимое мной их движение.

Вопрос в истории сводится на вопрос о воле. Или я должен допустить, что мильоны воль покоряются одной, или наоборот. Допустив свободу воли пр[авящего] лица, управляющего мильонами, я должен отрицать свободы мильонов. Но история признает свободу каждого человека. Следовательно, я должен отрицать управление одним волями мильонов.

Это есть мираж, основанный пре имущественно 1) на том, что, имея дело с событиями, совершающимися во времени, со всегдашним свойством непрерывности во времени, мы представляем себе прерывные периоды времени. Если бы, не отступая от этого условия, наблюдали события мгновение за мгновением, мы никогда бы не могли придти к убеждению, что, например, поход 12 года сделан по воле Наполеона, точно так же, как никогда бы нам не показалось, что гонимая водой щепка есть живое существо, свободно двигающееся, как она нам кажется издали. Следя вблизи момент за моментом за движением щепки, мы убеждаемся, что каждый момент ее движения определяется подъемом, опущением, напором струи, и что она не имеет произвольного движения, и что именно то, что ввело нас в обман, — то, что она находится на поверхности движения, лишает ее всякого участия в силе движения.

То же самое мы увидим, следя момент за моментом за движением исторических лиц (т. е. восстановляя необходимое условие события во времени). Следя момент за моментом за деятельностью Наполеона, мы увидим, что поход на Москву и всякое другое событие никогда не было предначертано им; но, находясь на поверхности сил, он постоянно шаг за шагом подчинялся их влиянию и отдавал приказания не о походе в Москву, а нынче о том, чтобы Мюрат приехал к нему, завтра — под влиянием гнева — о том, чтобы написать такую-то ноту Р[усскому] мин[истру], послезавтра о том, чтобы занять такую-то прусскую крепость... Из всех же этих приказаний, отвечавших на требования события, через известный период времени составилось определенное движение, которое издали кажется свободным.

Что бы ни совершилось, всегда окажется, что это самое было предвидено и приказано. Куда бы ни направился поток, щепка будет нестись на поверхности его и будет издали представляться нам не только произвольно двигающейся, но и руководящей поток.

Мираж состоит именно в том, что щепка находится на поверхности силы воды и пр[авящее] лицо находится на поверхности сил массы. Не отрешившись же от воззрения древних, мы за поверхность приняли вершину, и метафору эту приняли в прямом значении.

Следовательно, не событие зависело от слов, а слова зависели от события.

Итак, власть Напол[еонов] и влияние их на исторические события есть только ложное представление наше, основанное на мираже, представляющемся нам вследствие предшествования известных слов, совпадающих последующему событию, и люди эти не производят события.

Новейшая история невольно (так как положение ее о знании целей истории прямо противуположно этому взгляду) признает этот взгляд — не кто другой, как она сама, выработала его. Но, несмотря на это, видя перед собой кажущиеся неразрешимые трудности описания масс, следуя старым преданиям истории и не желая отказаться от права оправдывания и осуждения ист[орических] д[еятелей], история в ответ на вопросы челочества о законах видоизменения масс продолжает отвечать описанием исторических деятелей, которыми одни признают царей и министров, а Бокль, стоящий ближе всех к истине, но потому более всех противоречивый — цивилизаторов человечества К., Р. и т. д., предполагая и утверждая, что в этих деятелях выражается характер времени, к[оторого] они современники, и вся деятельность масс. Смутно чувствуя неудовлетворительность своих ответов на запросы человечества, нов[ые] историки, описывая исторических деятелей, приобщают к ним всё, что только оставило по себе памятники: и литературу, и искусства, и земледелие, и торговлю, но, не связанные между собой одним общим законом, все эти описания земледелия, торговли, литературы по отношению к историческим лицам представляются излишним, мертвым, только затемняющим дело матерьялом. Или интерес лежит в массах, во всей массе и предмет изучения суть законы, общие всем массам, или интерес лежит в исторических деятелях, которые, хотя и не руководят массами, выражают их. Посмотрим, справедливо ли то, что исторические деятели выражают собою массы.

Каким образом движение французского народа в конце нынешнего века выражается в деятельности Л[юдовиков] XVI, XV и XIV? Несмотря на то, что на эту тему написано много книг, нельзя понять. Нельзя понять, почему движение русского народа на восток в Казань и Сибирь выражает Иоанн IV, почему расцветание русского народа в конце прошлого века выраж[ается] жизнью Екатерины, — непостижимо.

Не составив себе какого-нибудь произвольного отвлечения и не поставив это за цель истории, как, например, свободу народов, конституционализм, величие Франции и прогресс цивилизации, невозможно понять, каким образом могут исторические деятели выражать жизнь народов; ибо для жизни народов представляются вопросы, не имеющие ничего общего с деятельностью великих людей. Отношения людей к земле, отношения их между собой, торговые, имущественные, семейные их вражды, переселения — всё, что составляет сущность жизни народов, находится вне влияния исторических деятелей. Деятельность Наполеона, его маршалов, М-me Stahl, Метерниха и т. д. не может объяснить ни одного вопроса из тех, которые ставит человечество истории. Только взяв отвлеченно разнесение идей революции, величие Франции, равновесие европейской цивилизации, можно искусственно подвести интересы масс под деятельность исторических лиц. Но даже и в этом случае сама история своей разработкой показала неправильность этого приема. Все неисполненные предначертания великих людей входят ли тоже в форму выражения воли масс? Булонские приготовления Наполеона выражают ли ненависть ф[ранцузов] к а[нгличанам]?

В этом случае вся биография Наполеона, Екатерины со всеми подробностями исторической сплетни, в наше время достигающей таких громадных размеров, служит выражением жизни народа, что есть очевидная бессмыслица.

Ежели же только исполненные предначертания — исполненные, как мы видели, по законам, действующим на массы, — служат выражением воли народа, то воля эта выражается уже сама в себе без отражения в исторических лицах. История дает нам большое число примеров этой несовместимости в одном лице выражения деятельности народа.

Изучая жизнь народов во время Крестовых походов, сколько бы мы ни изучали Готфридов и Людовиков и их дам, для нас останется всегда непонятным движение народов с запада на восток, без всякой цели, под предводительством, без предводительства, с толпой бродяг, с Петром Пуст[ынником], только историей представленным руководителем движения, и потом вдруг остановление этого движения, несмотря на то, что тогда, когда оно остановилось, тогда только ясно поставлена была разумная, святая цель походов — освобождение Иерусалима.

Народы пошли сами на Восток, короли и рыцари последовали движению. Народы остановились. И сколько ни старались рыцари, монахи, папы, короли, — движение не возобновилось. Повторение того же явления мы можем видеть везде от древнейших до наших времен. Что же объяснит нам изучение минезингеров, рыцарей и их дам, королей, пап (всё это изучение сделано), объяснит оно нам движение крестовых походов? Объяснит ли нам изучение Наполеона, Метерниха, их привычек, знакомств и писаний движение народов в нашем столетии? Напротив, чем дальше мы подвигаемся на этом пути изучения, мы видим, что отдаляемся от цели, и должны признать избранный нами путь ложным.

* № 311 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. IV).

Не спрашивая о всех тех не идущих к делу теориях этой прекрасной науки, составляющих 99/100 ее содержания и состоящих из рассуждений о том, как бы можно устроить отношения власти, если бы это было можно, обратимся в эту разменную кассу с нашей исторической ассигнацией власти.

Объяснение это очевидно основано на гипотезе, ибо факт перенесения воль никогда, если не считать некоторых фокус-покусов, происходящих при выборах во Франции и в Англии, в действительности не существует. Но зато объяснение это объясняет явление власти как будто совершенно удовлетворительно. В области права, имеющего своим предметом отвлеченные рассуждения, объяснение это достаточно, но в приложении к истории объяснение это требует разъяснения.

Наука права рассматривает жизнь народов вне времени. История же рассматривает ее во времени. И потому в приложении к истории этой теории являются вопросы, на которые можно отвечать различно.

* № 312 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. VIII).

Философия, перенимая вопрос от богословов, отвергает богословское разрешение и вновь разрешает его. Аристотель, Спиноза, Кант — каждый по-своему пытаются разрешить вопрос. Но, несмотря на мнимое разрешение вопроса, разрешение не только не переходит в сознание масс, но и мыслители, следуя один за другим, не признают прежнего решения удовлетворительным и опровергают положения предшественников, вновь постановляют вопрос и вновь разрешают его. Начиная с св. Августина и схоластиков, поставивших знаменитый софизм об осле, умирающем между двумя пуками сена в равном от него расстоянии, которым они выражали необходимость мотива для каждого движения, целый ряд мыслителей опровергают богословское решение вопроса и прямо отрицают свободу. Гоббес, Юм, Пристлей, Спиноза, Вольтер, Кант, Шопенгауер, некоторые из этих мыслителей весьма [?] односторонне останавливаются на одном отрицании свободы, некоторые, как Спиноза, Кант, Шопенгауер, постановляют свое решение вопроса; но все без исключения, несмотря на кажущиеся окончательные доводы предшественников в пользу отрицания свободы, вновь отрицают ее и накопляют доводы за доводами в пользу закона необходимости. Те, которые разрешают вопрос, точно так же опровергают разрешение вопроса предшественников и ставят свое разрешение. Так поступают Спиноза, Кант, Шеллинг, Шопенгауер.

В истории этого вопроса замечательно то, что все многосторонние мыслители, решавшие этот вопрос, тем большую метафизическую величину относили к неизвестному, чем полнее они отрицали свободу человека. Таков божество для богословия, Substantia для Спинозы, das Ding ап sich для Канта, der intelligible Wille у Шопенгауера.

* № 313 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. VIII?).

Ветхий завет говорит о предопределении (Иеремия 10, 23), о том, что действия человека находятся не в его власти. Христос говорит о том, что волос не спадет с головы человека без воли отца, и своими страданиями показывает тщету борьбы против определенной воли бога. И вместе с тем, как ветхий, так и новый завет, учит об ответственности человека за дела его.

Богословы, в особенности св. Августин, разрешают вопрос в богословском смысле. Между предопределением и ответственностью человека становится божество, разрешающее противоречие. Философы (или обходят) вопрос, или решают его в богословском смысле. Некоторые отыскивают свое философское объяснение и вместе с тем предписывают человеку правила, которым он должен следовать. Схоластики ставят знаменитый софизм осла, умирающего с голода между двумя, равно отстоящими пуками сена, и Данте переносит это рассуждение на человека и вместе с тем признает свободу его. Философы: Гоббес, Спиноза, Юм, Вольтер, Кант отрицают свободу и вновь признают ее. Для одних — каждое действие человека немыслимо, без причины, причина же лежит вне его и потому свобода немыслима, для других — свобода есть сущность человека, его сознание.

В области философии замечательно то, что лучшие умы и большей частью в последний период своей деятельности склоняются в пользу закона необходимости и отрицания свободы, и еще то, что, несмотря на полнейшие доказательства мышления невозможности свободы, новые мыслители вновь начинают пенелопову работу своих предшественников. Так поступают Спиноза, Юм, Пристлей, Кант, Шопенгауер. Еще черта, замечательная в истории этого вопроса, состоит в том, что все многосторонние умы, решавшие этот вопрос с точки зрения разума, уничтожая понятие свободы, тем большую величину в другой области относили к неизвестному. Таков х, у Спинозы — Substantia, у Канта — das Ding an sich, у Шопенгауера — der Wille.

Последний великий мыслитель этот, победоносно доказав с точки зрения разума отсутствие свободы, в объяснение сущности жизни признает волю мыслимую, весьма близкое понятие к сознанию той свободы, отсутствие которой он доказывал.

Кроме того, в лучшем произведении этого великого мыслителя встречается довод, который он сам приводит против себя.

«Der unbefangene (philosophisch rohe) Mensch, — говорит он после всей силы своих доводов, — все-таки скажет: «а я все-таки знаю, что могу сделать всё, что хочу». И этот простой довод, который смело приводит против себя великий и в особенности правдивый мыслитель, несмотря на всю силу аргументации философа, остается ненарушимым и служит основанием всех тех философов: Фихте, Шел[линга?], даже Гегеля, которые противуположно ему решают вопрос.

Вопрос не решен, но замечательно то, что, несмотря на нерешение богослови[ем], наукой права, общественным мнением, судящими о нравственности и безнравственности деяний людей, так и историей, которые строятся только на свободе или несвободе человека, добре и зле, ни в философии истории.

Вопрос этот отложен или не сознаваем точно так же, как для земледельца отложен или не сознаваем вопрос о том, какие именно вещества нужны для возобновления плодородия его почвы. Какие бы ни были эти нужные вещества, надо вывозить навоз из переполнившегося хлева на пашню, которую все признают улучшающейся под влиянием какого бы то ни было навоза. Человек ищет утешения и напутствия, и ему надо говорить о грехе и благодати. Люди требуют ограждения своих прав, и необходимо определять эти права, не спрашивая себя, суть ли они произведения свободы или необходимости. Человек чувствует потребность выражать свое сочувствие одним и несочувствие другим поступкам и, не спрашивая себя, произвольны или непроизвольны поступки, в обществе складывается понятие доброго и хорошего.

События совершаются произвольно или по законам необходимости производят их люди. События надо записывать.

В настоящее время вопрос этот не только отложен, но как будто забыт.

В наше самоуверенное время вследствие популяризации поверхностных знаний вопрос этот кажется не только отложенным, но непонятым. Богословие, наука права, этика, история продолжают изучаться, как будто вопроса этого не существует. Спросить их, как они разрешают тот вопрос, на котором строятся их науки, они не поймут вас. «Вы кто же, матерьялист?» — скажут они.

Рассматривая философскую историю вопроса, мы увидим, что вопрос этот не только не разрешен, но имеет два решения Сознание и рассуждение_ С точки зрения разума — свободы нет и не может быть, с точки зрения сознания нет и не может быть необходимости.

Та самая дилемма, к которой мы пришли в рассматривании законов истории, лежит в основании всей философской работы по этому вопросу.

Без законов, управляющих деятельностью людей, немыслима жизнь человечества. При законах немыслима свобода, а я сознаю ее.

История имеет своим предметом проявление воли человека в прошедшем, и потому вопрос о том, каким образом проявляется воля человека в настоящем, для нее не имеет места. Для истории существует только явление, проявления воли, кажущейся более или менее свободной. И история философии, и опыт показывают ей, что проявления этой воли представляются то свободными, то несвободными. Для истории проявления этой то свободной, то несвободной воли суть только явления.

Не решая вопроса о том, абсолютно ли свободно каждое действие человека или абсолютно необходимо, история рассматривает и те и другие, наблюдая большую или меньшую степень представляющейся свободы.

Рассматривая, положим, распоряжение Наполеона III о походе в Мексику, действие это, мотивы которого еще не вполне известны историку, представляется ему более свободным, чем распоряжение Наполеона I о походе в Россию. Распоряжение Наполеона I о походе в Россию, условия и результат которого еще не вполне известны, представляется ему более свободным, чем распоряжения Людовика IX о походе в Иерусалим, мотивы которого более обозначились и потому более известны. Относя еще дальше наблюдаемое явление, историк заключает, что степень представляющейся свободы истор[ического] дея[теля] всегда зависит от времени. Поверяя то же наблюдение над личной жизнью одного человека, историк увидит, что та же зависимость от времени находится и в личной деятельности человека.

* № 314 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. VIII, IX).

Ибо существует ли свободная воля у человека или не существует, в обоих предположениях мы должны придти к признанию зависимости свободного или не свободного человека от других свободных или несвободных людей, или наоборот. Очевидно, что зависимость одного от многих легче может быть найдена, чем многих от одного.

Казалось бы, что доказывать это нет надобности. А между тем в этом состоит наше разногласие с наукой. До сих пор истор[ики] гов[орили], ч[то] и[сторические] л[ица] руководят массами. Если могло существовать столь нелогическое, бессмысленное воззрение на явления истории, то очевидно, что на то должны были быть важные причины. И причины эти весьма существенны.

1) Постигнуть деятельность бесчисленного количества произволов, от которых зависит деятельность одного, не только трудно, но с возникновением наук политической экономии, статистики, всех естественных наук, геологии, сравнительной филологии, казалось невозможным, и потому естественно, что история, не в силах увидать и познать корни дерева, довольствовалась изучением его листьев.

2) Высшая ступень науки есть признание своего незнания, и для того, чтобы истории стать на ступень науки, надо было отказаться от столь свойственного человеку желания судить события, меряя их на свою условную меру зла и добра.

3) История составляется из памятников личных — комментарии Цезаря, Memorial de St. Hélène, и первобытный прием сделался привычным.

4) Образованием пользуются высшие классы, и они-то в истории признавали за собой — меньшинством — свободную волю, отрицая ее у масс.

И наконец 5) страх перед признанием закона необходимости. Вопрос в том, есть или нет свободы воли? Вопрос этот, кажущийся столь страшным, уже давно разрешен историей и разрешен в отрицательном смысле для массы и в положительном только для сильных мира. Ежели Наполеон мог своим нашествием на Россию поднять 600 тысяч человек с целью убивать себе подобных, то эти 600 тысяч не имели свободы воли.

Вопрос уже разрешен для большой половины и стоит только откинуть его для избранных, чего необходимо требует логика. И только тогда, когда мы откинем это[т] вопрос для всех людей, участников истории, от Наполеона до его конюха, только тогда мы станем на твердую почву логики, только тогда предстанут нам события во всей их полноте и ясности и откроются нам их законы. Только тогда, когда мы, как естествоиспытатели, будем рассматривать одни соотношения явлений, не говоря о том, хорошо ли или дурно то, что камень падает на землю, и о том, чего желает этот камень, а будем отыскивать одни законы соотношений. только тогда мы будем на пути истины.

Но свободная воля человека, но произвол на добро и зло? Вот оно, великое слово, стоящее на пути истины.

Свободен или не свободен человек, вот страшный вопрос, который задает себе человечество с самых различных сторон. Физиология, психология, статистика, зоология даже принимает участие в борьбе. «Свободы нет, говорят одни, человек подлежит законам материи». «Свобода есть, душа, составляющая сущность человека, свободна», говорят другие.

Посмотрим с точки зрения истории на вопрос свободы или несвободы человека. История рассматривает человека в его движении во времени. Я движусь во времени, я совершаю историю. Свободен ли я? Могу ли я или не могу поднять и опустить руку? Могу. Я поднял ее. Но время прошло — прошла минута. Я говорю себе: мог я или не мог поднять руку. Я не поднимаю руку. Но я не поднял руки не в тот 1-й момент, когда я спросил себя о своей свободе. Прошла минута, удержать которую было не в моей власти, и та рука, которую я поднял, и тот воздух, в к[отором] я сделал ею движение, уже не те, в к[оторых] я теперь не делаю того движения. Тот момент, в который совершилось движение, невозвратим, и в тот момент я ничего другого не мог сделать, как поднять и опустить руку, потому что это был момент, составленный из бесконечно малых моментов. То, что я в следующую минуту не поднял руку, не доказало того, что я мог не поднять ее, а напротив — доказало, что и в этот и в тот момент я не мог сделать ничего другого, что движение мое было одно в одном моменте, следовательно необходимо.

(Еще яснее невозможность повторить сделанное движение рукой будет видна из того, что в то время, как я другой раз поднял руку, под нее стала рука другого человека.)

Свобода человека, сознаваемая им, закована временем. Понятие свободы вне времени вытекает из суждения о прошедшем акте и представлении возможности совершить другой акт. Если я говорю: «я дурно сделал это вчера», я говорю только, что я могу себе представить другой поступок в тот же момент времени. Следовательно, то, что мы называем свободой, есть только наше представление, мираж свободы. Настоящей же свободы, о которой мы имеем неотъемлемое сознание, мы имеем только один, бесконечно малый момент. Мы имеем не ноль свободы, но бесконечно малую величину во времени.

Если человек, я мое, может выдти из условий времени, то я это будет иметь абсолютную свободу. Я свободно, но вне времени. Во времени же оно имеет бесконечно малый момент.

Вопросы о том, что есть это я , может ли оно быть вне времени — суть вопросы философские. Какие малости [?] божество, излишек свободы? Вопросы богослов[ия] стали прошлым, но в сфере [?] истории нет выбора. Но вопрос ограничения свободы временем есть первый вопрос исторический. История рассматривает человека во времени, и то, что для физиолог[ии] (Сеч[енов], Фохт), для зоолог[ии] (Дарвин) есть невозможность, несомненно и неизбежно разрешается историей. История не может допустить иного. А она, именно она настаивает на рассмотрении событий с точки зрения свободы произвола А[лександра] и Н[аполеона] и своего.

Предметом истории являются массы, действующие для неизвестных нам целей по закону необходимости. И предметом изучения становятся не произволы людей, не достижение выдуманных нами целей, но изыскание соотношений между явлениями — законов.

* № 315 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. XII).

С тех пор, как найден и доказан закон Кеплера, одно признание того, что движется не солнце, а земля, уничтожало всю космографию древних. Но и после открытия закона К[еплера] космография А[ристотеля] еще долго продолжала преподаваться. Людям трудно отстать от привычной полной лжи, променяв ее на неполную истину.

С тех пор, как 1-й человек сказал и доказал, что количество рождений или преступлений в каком-нибудь уезде подчиняется математическим законам, с тех пор уничтожились все прежние науки humaniores: юриспруденция, государственные науки, философия, психология, история. Если человек не мог не совершить преступления, то нельзя казнить его преступную волю — воля его была только орудием исполнения вечного закона. И юриспруденция есть только исполнение закона мести, лежащей в духе человека. Если человек не мог не совершить преступления, то у него не было свободной воли, и философские изыскания о свободе человека сводятся на объяснение миража свободы (Кант). Если ч[еловек] н[е] м[ожет] н[е] с[овершить] п[реступления], то психология не может уже состоять в изыскании существенных свойств души, но должна состоять только в изыскании тех свойств человека, по которым душевная деятельность его совпадает всегда с вечными законами. Если человек не м[ожет] не с[овершить] п[реступления], то история не может заключаться более в описаниях деятельности великих людей, мнимопроизводящих события, а должна заключаться в изыскании той связи, которая существует между событиями и людьми для нашего близорукого взгляда, служащего их выражением.

Долго и упорно шла в астрономии борьба между старым и новым взглядом. Богословие стояло на страже за старый взгляд и обвиняло новый в разрушении откровения. Но истина не могла не взять свое и победила. Богословие построилось также твердо на новой почве. Еще дольше и упорнее идет борьба в настоящее время между старым и новым воззрением на humaniores, имеющим основание в различии воззрений на причину явлений. Необыкновенное сходство, разноречие поражает нас. Как в а[строномии], так и в истории ошибка в том, чтобы большее заставить вертеться вокруг меньшего.

Как в вопросе астрономии, так и в вопросе humaniores настоящего времени всё различие взгляда основано на признании или непризнании абсолютной неподвижной единицы, служащей мерилом изменения явлений. В астрономии это была неподвижность земли, в humaniores это — неподвижность личности, души человеческой.

Как в том, так и в другом случае с одной стороны — шла спокойная работа науки открытия истины, с другой — борьба страха и жалости за всё веками воздвигнутое здание, которое должно упасть при признании роковой истины.

Но в астрономии истина взяла свое. Так точно в наше время истина подвижности личности должна взять свое. С разных сторон идет сложная упорная работа в пользу новой истины. Все науки работают в ее пользу. Зоология (Дарвин), физиология (Сеченов), психология (Вунт), философия [ 1 неразобр. ], история (Бокль). Истина есть только отсутствие заблуждений, есть только новое удобство мышлений, и потому она всегда проста, ясна и доступна, и вся трудность восторжествования ее состоит только в победе над заблуждением.

И потому восторжествование истины есть всегда борьба. В борьбе возбуждаются страсти, и страсти заглушают истину.

Для людей, боровшихся с возникав[шей] истиной астрономии, казалось, что, признай они эту истину, разрушается вера в бога. Но оказалось, что вера осталась неприкосновенною. Защитникам закона Кеплера и Ньютона, Вольтеру например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения. Как трудность признания астрономической истины движения земли состояла в том, чтобы отказаться от чувства неподвижности земли и движения планет, так трудность признания нового закона подчиненности личности законам движения ее во времени состоит в том, что[бы] отказаться от внутреннего сознания неподвижности единства своей личности. Но как в законе астрономии люди, познавши истину, говорили: «Правда, мы не чувствуем движения земли, но чувствуем движение солнца; но, допустив движение солнца, мы приходим к бессмыслице, допустив же движение, которого мы не чувствуем, мы приходим к законам. Стало быть, мы движемся и не чувствуем этого».

В первом случае надо было отказаться от сознания неподвижности в пространстве и признать не ощущаемое нами движение, в настоящем случае точно так же необходимо отказаться от чувствуемой неподвижности во времени. Какая была моя душа вчера, год тому назад, такая она есть и будет, — говорят противники нового закона. Она одна, одно мое я — неизменяемое, неподвижное во времени, говорят они. Я это чувствую всем существом своим. Но, признавая это сознание единства, неподвижности во времени, защитники нового закона говорят: Это кажущаяся неподвижность, ее нет, она зависит от условий времени, и мы не можем признать ее, потому что, признав ее, мы приходим к бессмыслице, откинув же ее, мы приходим к истине.

Как астрономии, науке о крупнейших явлениях, суждено было установить непоколебимость закона всеобщего движения в пространстве, так истории, науке о крупнейших явлениях человечества, суждено установить непоколебимость нового закона движения личности во времени.

Ибо ни в каком ряде явлений, как в истории, мы не приходим к такому поразительному ряду бессмыслиц, допустив свободный произвол людей, и к такой простоте и ясности, откинув это понятие, произволы, и независимо от него изучая явления.

Как основанием первого заблуждения служит представление несуществующей неподвижности в пространстве, так основанием второго служит представление неподвижности во времени.

«Я свободен, говорит человек, я могу поднять и опустить руку и вот я сделал это. Но я сделал это во времени, в то время как я делал это, условия вокруг меня продолжали и не переставали изменяться. Повторить тот же акт в тот же момент времени невозможно. Когда я в другой раз поднял и опустил руку, уж это был не тот же акт, а другой, и условия моего тела и воздуха изменились». «Но я чувствую, что не двигаюсь, а движется солнце», говорили противники Кеплера. «Но я чувствую, что я свободен», говорят противники нового направления наук. «Да, вы чувствуете неподвижность, потому что всё двигается вместе с вами и вы можете быть неподвижны в пространстве», отвечали астрономы.

Да, вы чувствуете, что вы свободны и человек свободен, но ничто не может [быть] непеременно во времени. Неподвижность есть, но вне пространства. В пространстве же существуют только бесконечно малые моменты неподвижности. Неизменяемость — свобода абсолютная есть, но вне времени. Во времени же только существуют бесконечно малые моменты неизменяемости свободы.

Если бы неподвижность и неизменяемость не существовали, мы бы не понимали движения и изменения. Они существуют абсолютно вне времени и пространства — бог; но в пространстве, которое составляет условие нашего существования, мы ощущаем только бесконечно малые моменты неподвижности во времени, составляющие другое условие нашего существования. Мы ощущаем только бесконечно малые моменты неизменяемости, свободы.

Из всех наук, подлежащих уничтожению вследствие открытия новых основ мышления, история, обнимающая крупнейшие ряды явлений, первая подлежит разрушению. В настоящее время, подкапываемая филологией, статистикой, политической экономией, которые должны заменить ее, старая история держится только от слипших кирпичей, готовая рухнуться каждую минуту.

И падение ее неизбежно и необходимо для очищения поля новых изысканий.

В настоящее время история, та прагматическая история, которая считалась наукой до сих пор, представляет значение в смысле необходимости объяснения ее заблуждений. Камень за камнем она должна быть растаскана критикой с объяснением мнимого назначения каждого камня.

И в то время, как должен отпасть старый лист истории, уже выросли новые листы: сравнительная фил[ология], статистика, политическая экономия, география, которые все рассматривают человека во времени и которые в соединении своем открывают законы истории. История же в прежнем смысле получает только одно значение: критическое изучение необходимой связи Наполеона и Александра с совершающимися фактами.

* № 316 (рук. № 101. Эпилог. Конспект к 1 и 2 частям).

1) Происходят события жизни, смерти миллионов. Никому в голову бы не пришло, что дело в Александре и Наполеоне, но история говорит: они. Мы изучаем.

2) Что такое? Как, отчего? История описывает действия Александра и Наполеона, осуждая и оправдывая их. Александр добр, Наполеон дурен. Потом история говорит: это было хорошо, это дурно. Прогресс, пчела.

3) Положим, что мы не знаем другого объяснения; посмотрим, правда ли это. Что сделало Александра таким, Наполеона таким? — Милльоны обстоятельств. И я вижу, что не он сделал, а он сделан для событий? Он не был свободен. Если я допущу, что он не свободен, значение его яснее. Актер.

4) Но может быть я ошибаюсь, может быть он, Наполеон, Александр, был слаб и покорился, но он мог сделать то-то и то-то. И тогда было бы хорошо.

5) Но все-таки я могу судить о событиях, что хорошо, что дурно. Пчела, различие воззрений. Но даже [если] и найдено последнее, выйдет ноль жизни. — Стало быть, судить нельзя. Но все-таки мы должны изучать их, как формы света, из которых постигаются лучи. Давайте изучать. Изучая, мы видим милльоны предначертаний неисполненных и милльоны непредвиденных событий свершилися. Изучаем какое-нибудь событие, хоть спасение Европы Александром и 100 дней Наполеона, и оказывается, что не они сделали это событие, а событие их сделало. Что сделало Наполеона таким и Александра таким? Ежели нам непонятно, то мы должны сказать, что не знаем.

Связь несомненная. Но как мы возьмем волю его за источник, а событие за следствие? Факты не оправдывают нас. Как скоро мы возьмем наоборот — волю следствием, оказывается всегдашняя последовательность. Актер (что нужно). Но, может быть, мы ошибаемся. Посмотрим, вытекают ли по сущности отношений силы события, в которых принимают участие 1000000 людей, из воли [одного?].

Раздеты актеры. Один человек. Его ругают.

Другой — кукла, его хвалят.

Поучения истории, как править, когда ими правят, или массу убил[?] народа. Сколько голов, столько умов. Чтобы беспристраст[но], н[адо] стать выше. А не эклектизм. Власть не свобода. Что же выйдет — поучения. Для правителей — нести, для низших жалеть, уважать и не искать. Фатализм. Нет сознания того, что есть бог, и ни один волос не упадет без воли его.

1) Происходят явления, хотим знать. История говорит (чего и думать нельзя): Александр, Наполеон.

2) (12 г.) Обзор событий исторически необходимости.

3) Почему? Как?..

4) Противуречие взглядов. Пчела.

5) Историки говорят. Наука подвигается. Но как бы она ни двигалась — всё это неразрешимо.

6) Неясно: а) почему дурно, почему хорошо, б) как они могут быть свободны, когда мы видим обратное.

История е[сть] н[аука] нар[одного] самопознания, движения человечества во времени.

Посмотрим же, из чего происходит это прот[иворечие]. Источник его один.

1) История рассматривает д[еятельность] и св[ободу], упуская неисполненное, а исполн[енное] готовое. П[оучения] и[стории] [1 неразобр.]. Неужели нет свободы?

2) Лицо готово для событ[ия]. Н[еужели] н[ет] св[ободы]? Н[еужели] н[ет] свободы

3) Меньши[нство] управляет больши[нством].

4) Уж отвергнута свобода. Н[еужели] н[ет] св[ободы]?

5) Хорошо ли дурно? Ист[ория] свободна, а ничто ни хорошо, ни дурно. (Пчела.) Н[еужели] н[ет] св[ободы]?

И вот кроме 1) удобства, 2) потворства силы, 3) гордости знания, 4) памятники, кроме этого, вопрос о свободе.

* № 317 (рук. № 101. Эпилог. Конспект к 1 и 2 частям).

История не может обнять всех, и она говорит:

1) Летопись, восхваление, 2) народный идеал, 3) религиозный идеал, 4) европейский идеал. Но всё неверно.

1) Деятельность этих людей, неисполненные приказания, обратные, смотря по периоду: Наполеон в Москве, Александр в 1805 г. и т. д.

2) Соотношение их к массам. Крестьянин, актер. Что сделало Александра, Наполеона? Придворные.

3) Сущность их.

4) Значение их в истории, исторические школы. Пчела. Если допустить, что есть конечное. Суждение о пользе, добре, дает представление о произволе. А если есть произвол, то нет идеала. А нет произвола, то Н[аполеон] плохой [?] актер.

Это главное противуречие в истории, особенно резкое в Бокле. Монах, по своей выгоде судящий добро и зло, прямо признает произвол и власть и, не видя сложности, прав.

Но высшие историки, видя сложность и связь, противоречат сами себе, говоря об историческом лице. Влияние [?] интереса. Вопрос опять о свободе. Но мало того, самое признание идеала есть другой вопрос — о свободе.

* № 318 (рук. № 101. Один из первых вариантов заключительной части эпилога).

Я знаю вперед, что высказанный мною взгляд на историю вызовет только в фельетонах журналов между описанием театра и земств наставительные поучения в том, что мне неприлично рассуждать и надо поучиться, и презрительное молчание со стороны людей науки или строгое напоминание о том, чтобы я знал свое дело; но высказанное мною здесь, без цитат и ссылок, в эпилоге романа, не есть минутная фантазия мысли, а есть неизбежный для меня вывод семилетних трудов, к[оторые] я не властен был не сделать, и потому, несмотря на убеждение мое в том, что только весьма малое число читателей разделит мой взгляд, я должен сказать еще несколько слов о тех выводах, которые могут быть сделаны из признания справедливости того, что я старался доказать.

1) Если человечество в движении своем по закону необходимости должно быть рассматриваемо, как движение несвободных единиц, то уничтожаются все те поучения, которые нам дает история.

Поучения истории в том, как надобно (мнимо) править народами, действительно уничтожаются, но взамен этих поучений о том, как делать то, что нельзя делать, является другой ряд поучений, обращенных не к одним историческим личностям, но ко всем людям. Выводимое из взгляда на непроизвольность истории поучение состоит в следующем. Власть не только не совпадает с свободой, но прямо противуположна ей. Чем больше власти, тем меньше свободы. Истинное благо и свобода человека лежит не в высших, а в низших сферах. Люди, по закону наследства или исторических переворотов находясь на вершине власти, несут самую тяжелую и трудную обязанность человека. Для достижения великих человеческих целей люди должны стремиться не в высшие, но в низшие сферы.

2) Допустив положение об ограниченности произвола человека, мы впадаем в фатализм восточных.

В чем состоит фатализм восточных? Не в признании закона необходимости, но в рассуждении о том, что если всё предопределено, то и жизнь моя предопределена свыше и я не должен действовать.

Рассуждение это не есть вывод разума, а подделка под характер народа. Ибо, если бы возможно было такое рассуждение, то жизнь народа прекратилась бы, а мы видим, что восточные народы живут и действуют. Рассуждение это есть только оправдание известных поступков. Рассуждение это само в себе точно так же несправедливо (в другую крайность), как и рассуждение в[осточных] н[ародов] о свободе произвола, не ограничен[ного] временем.

Первые принимают ограничение времени полное — ноль свободы, вторые принимают свободу за величину, тогда как она есть только бесконечно малый момент. Наше воззрение не только не исключает нашу свободу, но непоколебимо устанавливает существование ее, основанное не на разуме, но на непосредственном сознании. Каковы бы ни были общие законы, управляющие миром и человечеством, бесконечно малый момент свободы всегда неотъемлемо принадлежит мне. И признание этого ограничения свободы не при[во]дит меня к рассуждению восточных о тщете действия, а напротив, заставляет меня пользоваться каждым моментом свободы. Признание же закона необходимости, к которому мы приходим, есть только то признание, которое существует бессознательно, всегда существовало и будет существовать в человечестве, и то самое сознание, которое выражено нам в божественном учении словами: не один волос нe упадет с головы вашей без воли отца.

3) Допустив закон необходимости и ограничение свободы временем , мы приходим к тому же , к чему пришли матеръялисты , к отрицанию души , бессмертия и божества.

Мы близко приходим к тому же на то самое расстояние, которое отделяет ноль от бесконечно малого. Но как ни кажется оно близко, вникнув в сущность значения этих величин, мы видим, что разница между нолем и бесконечно-малым невыразимо велика, она больше, несравненно больше, чем разница между бесконечно-малым и бесконечно-великим. И в этом -то заключается вся ошибка суждений материалистов и разница нашего воззрения с ними.

Человек непосредственным сознанием познает в себе присутствие свободы, то есть сущность, независимую от всего остального. Ту же сущность человек непосредственным сознанием сознает в других существах, как в нем, так и в других сущность эта ограничена бесконечно малым моментом времени. Но число существ, одаренных сущностью свободы, бесконечно велико. Бесконечно малый момент свободы во времени есть душа в жизни. Прекращение условий времени есть смерть.

Бесконечно-великая сумма моментов времени есть сущность свободы, вне времени — есть божество.

* № 318а (рук. № 101. Эпилог. Конспективные записи).

1) Источники 3: М[ихайловский]-Д[анилевский], Тьер и Bernhardi. М[ихайловский-Д[анилевский] сильнее всех — параллель с Богд[ановичем]. О Богд[ановиче] нельзя говорить — ничего самостоятельного. Давыдов первый дал тон правды. Липр[анди] важен (хотя литература озлобилась).

2) Зачем истины. П. в ст[атье] Р[усского] В[естника].

3) Имена.

4) Я не умею мыслить. Если бы я не мыслил этого, я бы не просидел семь лет, и если бы не мыслил, не осветил того, что нужно в описании [?]. Вопрос стал передо мной невольно. Вот в чем я ставлю его. Никто на него не ответил. Может быть, я, может быть, другой, но вопрос стоит. Мне в голову не приходило, чтобы могли не понять. Я думал, будут спорить, скажут — неправильно, неясно поставлен вопрос.

Но мне сказали старо , хотя я нигде не нашел, и не умеет мыслить, поучись у нас. Я учился и не выучился.

5) Семейная жизнь. (Упрек.) Есть смысл.

6) Неприличие — г.. но и фр[анцузские] романы.

Камор. У д. М. A. L. g. д. д. Р[?]

7) Анахронизмы настроений умышленные.

8) Не роман, не хроника. Анекдот Чичерина. Лучшим примером книга Урусова (мое мнение: составлена из гениальных воззрений и самых слабых, детских сторон). Она не вошла в ящички; но бумажку надо спустить за №, и спустили математику. Никто не знает, да и что-то не поддается насмешке. Однако нельзя же хвалить — статью его его бранить. Ну как же быть: куда поместить? К специалистам и хвалить или нет (?), поставить запятую на нем, поставьте маленькую. — Упомянута на кр. обертке с! Упрек, что не подходит под известное. Если бы оно подходило в 1868 под то, что писано в 30, я бы не печатал.

(Нам прим[ер?] критики с легкой руки Белинского. Онегин, Печорин, Базаров. Прогматичность. Ежели есть прогматичность, то не искусство. Подите с этой прогматичностью к Дон Кихоту, Аяксу, Ньюкому, Коперфильду, Фальстафу. Они вырастают из-за прогматичности).

9) Кутузов — лакей. Франц[узов] не перещеголять. Всё драться. Ничего не разберешь.

*№ 318б (рук. №101. Набросок заключительной части эпилога).

Большинство моих читателей состоит из тех, которые, дойдя до исторических и тем более философских рассуждений, скажут: Ну, опять. Вот скука-то, — посмотрят, где кончаются рассуждения, и, перевернув страницы, будут продолжать дальше. Этот род читателей — самый дорогой мне читатель. Их суждениями я дорожил больше всего; от их суждений зависит успех книги, и их суждения безапеляционны.

«Хорошо — дурно», говорят они. — Отчего хорошо? «От того, что хорошо», говорят они.

И по этой же самой причине они не хотят читать того, о чем свое мнение надо доказывать, и совершенно правы.

Это читатели художественные, те, суд которых дороже мне всех. Они между строками, не рассуждая, прочтут всё то, что я писал в рассуждениях и чего бы и не писал, если бы все читатели были такие. Перед этими читателями я чувствую себя виноватым за то, что я уродовал свою книгу, вставляя туда рассуждения, и считаю нужным выставить побуждения, заставлявшие меня поступать так.

Я начал писать книгу о прошедшем. Описывая это прошедшее, я нашел, что не только оно неизвестно, но что оно известно и описано совершенно навыворот тому, что было. И невольно я почувствовал необходимость доказывать то, что я говорил, и высказывать те взгляды, на основании которых я писал.

Может быть, лучше было не писать их, скажут мне.

Кроме того, в оправдание могу сказать еще то, что, если бы не было этих рассуждений, не было бы и описаний. Только потому так серьезно описана охота, что она одинакова важна

Другой разряд моих читателей — это те, для которых главный интерес в моей книге исторический. Многие из этих читателей недовольны тем, что я уничтожаю признанные славы. Отчего бы не отдать славу р[усского] н[арода] и Растопчину, и принцу Вирт[енбергскому]? Всё можно вместе. Отвечая на это, я должен повторить труизм, что я старался писать историю народа. И потому Растопчин, говорящий: «Я сожгу Москву», как [и] Наполеон: «Я накажу свои народы» — не может никак быть великим человеком, если народ есть не толпа баранов. Отчего с его талантом он не описал героев? Отчего, говорит старая худая дама, вы сделали мою племянницу такой красивой, а меня не хотите, ведь у вас талант. Именно потому, что я художник, я не могу сделать из вас ничего, кроме карикатуры, и не для того, чтобы оскорбить вас, сударыня, а потому, что я художник. Я художник, и вся жизнь моя проходит в том, чтобы искать красоту. Если бы вы показали мне ее, я бы на коленах умолял вас дать мне именно это-то лучшее счастье. Да, ведь вы художник, вы можете украсить.

Так говорят многие, как будто искусство есть сусальное золото, которым можно позолотить что хочешь. Искуссство же имеет законы. И если я художник, и если Кутузов избражен мной хорошо, то это не потому, что мне так захотелось (я тут ни при чем), а потому, что фигура эта имеет условия художеств[енные], а другие нет. Je défei, как говорят французы, сделать художественную фигуру, а не смешную из Растопчина или Милорадовича. На что много любителей Наполеона, а не один поэт еще не сделал из него образа; и никогда не сделает.

Третий разряд моих читателей это те, которые обратят преимущественное внимание на мои взгляды на историю.

Я понимаю всё различие высказанного мною взгляда на историю от взгляда всех историков. Различие таково, что очевидно: или я имел несчастие лишиться рассудка и присоединить к сочинению, имевшему большой успех, безумное рассуждение об истории, или вся та, так называемая, историческая наука, которая так серьезно преподается, и пишется, и печатается, есть пустая и праздная болтовня. Я сознаю неизбежность этой дилеммы во всем ее страшном значении. Или я сумашедший, или я открыл новую истину. Я верю в то, что я открыл новую истину. В этом убеждении подтверждает меня то независимое от меня мучительное и радостное упорство и волнение, с которым я работал в продолжение семи лет, шаг за шагом открывая то, что я считаю истиной.

Если действительно мною открыта истина, и истина эта разрушает веками существовавшую науку, то очевидно, что истина эта не только не будет признана, но против нее вооружатся все те, которые служили прежней науке. Вооружение против меня будет тем более сильное, что высказанное мною, разрушающее целую науку, высказано не в многотомном сочинении, с ссылками и цитатами, ученым профессором, а высказано отставным офицером в отступлениях от чего-то вроде романа рядом с описаниями балов и псовой охоты.

Оружие, которое будет употреблено против новой истины, будет трояко. Я не считаю фельетонов, где между концертами и театром будет упомянуто вкратце, что не худо бы мне почитать такую-то книжку. Молчание тех самых людей — историков, философов по призванию, или скорее по должности, в прямой обязанности которых лежало бы, казалось, опровержение вредной и ложной теории, могущей смутить неопытные умы; молчание это будет мотивировано моим незнанием основных законов мышления и науки, тем, что высказанное мною ниже всякой критики и т. д., в сущности же будет основано на бессилии.

* № 319 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. VIII, IX).

Тысячелетия тому назад всеми религиями признан закон необходимости (тот самый, который с таким старанием стремятся доказать теперь посредством опытов над лягушкой), и никто из мыслящих людей никогда в нем не сомневался.

Но мыслящие люди видели другой несомненный закон — свободы, выражаемый сознанием, и в объяснении этого противоречия заключались труды мыслителей. Аристотель старался разъяснить его в области древней философии, святой Августин в области богословия, Гоббес и др. в области права, Спиноза, Кант, Шопенгауер — в области новой философии.

С точки зрения разума закон необходимости признан, разъяснен и доказан индейской, еврейской, магометанской и христианской религиями, Аристотелем, Цицероном, св. Августином, Лютером, схоластиками, Гоббесом, Спинозой, Юмом, Пристлеем, Вольтером, Кантом, Шопенгауером и доказан так, что едва ли возможно и прибавить что-нибудь к тем полным доказательствам закона необходимости, которые приведены этими мыслителями.

Но большинство этих мыслителей не ограничивалось доказательствами закона необходимости, но отыскивали, смотря по своим целям, богословское, юридическое, этическое или общее философское разрешение вопроса греха, ответственности, добра и зла, вообще сознания свободы и закона необходимости. Только в наше время наблюдатели, призванные к разъяснению с одной стороны, одну сторону вопроса, могли быть приняты невежественной толпой за разрешателей вопроса. Господа Штраусы, Ренаны, Фохты, Льюсы, Милли, Литре и т. п. подобны красильщикам, которые, крася железо крыши, воображали бы себе, что они могут так хорошо окрасить крышу, что и стропила будут держаться.

Вопрос состоит в том, что, глядя на человека, как на предмет наблюдения с какой бы то ни было точки зрения, мы находим общий закон необходимости, которому подлежит человек так же, как и всё существующее. Глядя же с точки зрения сознания жизни, мы чувствуем в самих себе ту силу, которая производит всё существующее. Человек есть творение бога. Бог сделал человека таким, каким он есть. Что же такое грех? Вот вопрос богословский. Деятельность человека подлежит общим неизменным законам. В чем состоит его ответственность перед обществом? — вот вопрос одной части науки права. Поступки человека вытекают из его прирожденного характера и мотивов, действующих на него. В чем состоит добро и зло поступков людей? Вот вопрос этики. Человек есть результат многих сил. Каким образом он сознает эти силы? — вот вопрос философии. Физиологического и зоологического вопроса, очевидно, нет. Физиология и зоология суть, очевидно, только орудия для разрешения одной стороны философского вопроса.

Человек в прошедшей деятельности своей подлежит законам, но он чувствует себя свободным, — вот вопрос истории.

Само собою разумеется, что подразделения этого вопроса в сущности не существуют и показывают только то, что вопрос этот не разрешен еще вполне (чему другим доказательством служит то, что различные разрешения его не переходят в сознание масс) и что для различных целей ума человеческого он разрешается различно.

Ежели бы в одной из тех различных областей, из которых подступают к разрешению вопроса, вопрос был бы разрешен окончательно, он был бы разрешен для всех.

Для меня вопрос этот представился в области истории, и я тщательно искал полного разрешения его в философии и пытался разрешить его.

Для истории вопрос этот представляется следующим образом.

Изучая историю человечества, мы не только видим, что все действия людей подлежат законам необходимости и что свобода их в прошедшем есть только мираж, но что и самое понятие общей жизни человечества (предмета истории) невозможно без понятия законов, определяющих эту жизнь и потому ограничивающих свободу каждого. Вместе с тем та самая жизнь людей, которая нам представляется подлежащею законам необходимости, находится в нас, и мы чувствуем себя свободными. И потому, признавая других людей такими же, как и мы сами, с этой стороны видим деятельность людей свободною.

С одной стороны, разум, основываясь на наблюдении, показывает нам людей несвободными, с другой стороны, сознание и основанное на нем рассуждение показывает нам людей свободными.

Мне кажется, что ни в одной области мышления, в которых разрабатывался этот вопрос, он не представляется с такою основательностью и потому ясностью, с которой он поставлен здесь по отношению к истории.

Для богословия вопрос заключается в противуречии всеведения и всемогущества бога творца и божественном возмездии за дела творенья. В этике — в противуречии между законом необходимости и ответственностью, в науке права — между законом необходимости и человеческим возмездием, в философии — между противуположными выводами разума, одним — доказывающим необходимость, другим — свободу. Во всех этих воззрениях, мне кажется, вопрос рассматривается между, с одной стороны, доводами разума, с другой стороны, тоже доводами разума, основанными на сознании, а не между разумом и самым сознанием, как вопрос постановляется для истории. Божественное возмездие, общественное возмездие, ответственность и доводы разума в пользу свободы — те, которые приводит философия — суть только выводы рассудка из сознания.

В области философии, то есть в области чистого мышления, Кант в тезе и антитезе 3-й антиномии и в разрешении космологической идеи свободы в соединении с общей и естественной необходимостью, и Шопенгауер в его «Preischrift über die Freiheit des Willen» и «Welt als Wille und Vorstellung», сказали, как мне кажется, последнее слово философии в постановлении и разрешении вопроса.

Доказав неотразимо с точки зрения разума закон причинности или необходимости, Кант по тому же пути разума приходит к признанию Intelligible Wille, который, в противоположность воле чувственной, не подлежит закону причинности и может существовать наравне с общим законом необходимости. Т. е. Кант путем мышления пришел к необходимости признания другого источника знания — непосредственного сознания, которое он признает предметом трансцендентного мышления, чистым разумом или Ding an sich, которое в его философии сливается с этим трансцендентным понятием разума. Шопенгауер, по нашему мнению, величайший мыслитель нынешнего века и единственный прямой наследник великих мыслителей новой философии: Декарта, Спинозы, Локка, Канта, точно так же победоносно доказав, пользуясь новым орудием нашего века — естественными науками (Der Wille in der Natur) в своем коронованном Академией сочинении о свободе воли, закон необходимости, которому подлежит человек, в разрешении вопроса (Die Welt als Wille und Vorstellung и Grundprobleme der Ethik) сложным путем мышления приходит к признанию источника непосредственного знания — того самого Ding an sich, который х-м остался у Канта или понимался как чистый разум, и источник этого знания видит в непосредственном сознании воли — Der Wille zum Leben, который в сущности так же, как и разум Канта и Ding an sich, есть не что иное, как непосредственное сознание, то самое непосредственное сознание, до которого по пути мысли громадным и величественным трудом достигли эти два величайшие мыслителя, но которое во всей его силе и ясности лежит в душе каждого, самого дикого человека, то самое сознание, против которого в своей Preischrift über die Freiheit des Willen Шопенгауер неоднократно восстает и беспрестанно возвращается. После всех своих сильнейших доводов в этом сочинении против свободы воли, после доказательств того общего закона, проходящего через всё существующее, что камень не тронется без толчка, растение без возбуждения, животное без мотива, человек без мотива, прошедшего через рассудок, он опять и опять возвращается к тому Unbefangene (philosophisch rohe Mensch), как он называет, который все-таки скажет: «а я все-таки могу сделать всё , что хочу ».

Это самое сознание свободы, к которому различными путями приходили богословие, этика, право и которое с таким трудом восстановляет философия, это самое сознание в вопросе истории постановляется, как несомненное данное, которое не нужно и нельзя ни опровергать, ни доказывать, но выводы которого только необходимо соединить с противуположными выводами разума.

Философия Канта приводит к сознанию постигаемой воли и философия Шопенгауера к воле к жизни, которую мы чувствуем в самих себе и которая составляет метафизическую основу всего существующего. Простое сознание дикого человека говорит то же самое. «Я могу всё , что хочу». Философы: Кант, Шопенгауер опровергают понятие свободы, но оба признают сознание воли. По в смысле метафизическом — понятия воли и свободы не суть ли одно и то же? Если мы говорим, что воля несвободна, то этим самым мы говорим только, что воля, по сущности своей свободная, — ограничена.

«Я могу сделать всё, что хочу», говорит каждый человек, потому что чувствует, и это сознание до такой степени необходимо, что жизнь человеческая без него немыслима. Если бы человек перестал на мгновение сознавать свою свободу, он перестал бы жить. Опыт говорит то же самое. Человек сознает свои силы и средства по опыту и рассуждению. Человек, не имея опыта, пытается поймать дым, сдвинуть гору, взять огонь, вдвинуть два предмета в одно пространство, но опыт и рассуждение показывает ему то, что возможно и что невозможно, и человек верит опыту, не повторяет попыток невозможного. Но человек, также не имеющий опыта, полагает, что он может из себя, из того, что он сознает собою, сделать всё, что он захочет. Он хочет поднять руку и поднимает ее. Ему связали руки, его напоили опиумом, и он не поднял руки. Но этот опыт убедил ли его в том, что он не может сделать всё, что он хочет? Нисколько, он чувствует себя столько же свободным, как и до опыта. Ум человеческий говорит ему, что его сознание своей свободы есть только ложное представление о возможности двух поступков в одно и то же время. Но ясное, несомненное рассуждение это убеждает ли человека в его несвободе? Нисколько. Он говорит: я не могу представить себе два предмета в одном пространстве, два мои поступка в один момент времени; но я знаю, что я свободен и могу сделать всё, что я хочу. Сознание свободы получается человеком другим путем, чем рассуждение, и не подлежит действию разума, как то признают мыслители и как то чувствует величайший и ничтожнейший по душевным силам человек.

Признав сознание свободы за данное, вопрос о свободе и несвободе воли для истории постановляется с поразительной ясностью и простотою. Наблюдения над жизнью человеч[ества] и основанное на них рассуждение приводят нас к закону необходимости.

Сознание и основанное на нем рассуждение приводят нас к закону свободы каждого человека. Всё в мире имеет причину, и потому каждое действие человека должно иметь причину, говорит 1-е рассуждение. Я сознаю себя свободным, я человек, и потому всё, что есть человек, свободно, говорит 2-е рассуждение. Не рассматривая справедливость того и другого рассуждения, рассмотрим характер достоверности обоих рассуждений 1) основанных на наблюдениях и 2) на сознании. Между обоими рассуждениями представляется резкое различие. Рассуждения, доказывающие закон необходимости, основанные на самых различных воззрениях: на всемогуществе и всеведении бога творца, на изучении характера человека, на статистике преступлений, на изучении физиологии, на сравнении человека с животным, на изучении общих законов движения человечества — приводят все к одному и тому же выводу, закону необходимости, управляющему человечеством. Вывод этот выражается законом, не зависящим ни от каких условий, законом, которому подлежит всё существующее. Скажем ли мы, что если всемогущий и всеведущий бог сотворил человека, то все дела человека предопределены, или что человек с данным характером не может поступать несообразно с характером, или что если существует определенное количество преступлений на определенное количество людей, то известное количество преступлений будет совершено, или что при известном физиологическом строении человека каждое его действие будет продуктом отношения внешнего мира на его физическую организацию, или что [для], совершения совокупных действий люди складываются всегда в известные формы, в которых участие каждого определено этой формой, — каждый вывод этот есть закон, без которого немыслимо явление, и закон, достоверность которого всегда одинакова, относится ли он к прошедшему, настоящему или. будущему. Рассуждение это с математической достоверностью говорит: при таких-то данных условиях всегда и везде будет то же.

В противность этому характеру рассуждений, доказывающих необходимость, рассуждения, доказывающие свободу, не имеют смысла закона и не имеют всегда одинаковой достоверности.

Рассуждение это говорит: я сознаю себя свободным и потому знаю, что человек свободен.

Если к этому рассуждению мы приложим требования закона, которые находятся в 1-м рассуждении, мы увидим, что оно не удовлетворяет ему. Всегда ли одинаково это знание о свободе человека?

Нет, и достоверность свободы человека зависима от условий времени.

* № 320 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. IX, X).

Рассматривая понятие наше о свободе людей по отношению каждого из этих условий, мы увидим: по каждому из них существует постепенность достоверности о свободе, смотря по тому:

1) в большей или меньшей связи с внешним миром рассматривается человек, 2) по тому, более или менее короткий промежуток времени отдаляет время суждения от времени совершения и 3) более или менее доступны нам причины поступка.

1) Рассматривая человека совершенно отдельно от внешнего мира и от других людей, мы видим совершенную достоверность свободы каждого его поступка. Человек, мыслящий и записывающий свою мысль, пашущий свое поле или поющий песню, рассматриваемый один — несомненно свободен, но тот же человек, пашущий поле, когда мы рассматриваем его как мужика из деревни, или пишущий мысли, когда мы рассматриваем его как писателя, и поющий в концерте человек — представляются нам тем менее свободными, чем яснее мы видим их связь с внешним миром. Человек семейный представляется нам менее свободным, чем одинокий, семейный и служащий — еще менее, семейный, служащий и участвующий в денежных предприятиях — еще менее, человек семейный, служащий, участвующий в денежных делах и кроме того, член общества, государства, народа — еще менее.

Чем понятнее нам связь человека с внешним миром вообще, тем недостовернее его свобода, экономическая, государственная, религиозная, общечеловеческая связь его с внешним миром, чем яснее она нам, тем недостовернее его свобода. На этом основании строится невменяемость всех действий, совершаемых на войне или в революциях, невменяемость, особенно живо выражаемая общественным мнением. Проявление свободы человека нарушает все законы мира. Чем меньше видимая связь человека с миром, тем полнее представляется свобода, и наоборот.

Рассматривая человека в близком прошедшем, мы будем иметь наибольшую достоверность его свободы.

* № 321 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. X).

Рассуждение о свободе людей не имеет, как первый вывод, разнообразных точек отправления, приводящих к одному выводу. Оно имеет одно основание сознания. И если мы спросим себя, одинаково ли относится оно к одному человеку или ко всем людям? Одинаково ли оно относится ко всякому периоду времени? Мы принуждены будем признать, что достоверность его подлежит условиям количества рассматриваемых людей и времени.

Так: 1) судя о свободе человека, находящегося в уединении, и другого человека, участвующего в толпе людей, имеющих одну цель, мы в первом случае признаем большую и во втором — меньшую достоверность нашего суждения; и видим, что степень свободы человека в нашем представлении увеличивается и уменьшается, смотря по большей или меньшей связи его с другими людьми. 2) Кроме того, судя о свободе своей или другого человека при совершении поступка в близком прошедшем и при совершении поступка в дальнем прошедшем — в первом детстве, мы признаем большую или меньшую достоверность нашего суждения, смотря по большей или меньшей отдаленности периода времени совершения действия от настоящего, и видим, что степень свободы человека в нашем представлении увеличивается или уменьшается по мере отдаления или приближения времени поступка от времени суждения.

* № 322 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. IX, X).

Если бы Наполеон не приказал, солдат не пошел бы. Если бы не шел солдат, Наполеон не мог бы приказывать. И потому одинаково неправильно сказать, что солдат пошел оттого, [что] приказал Наполеон, или сказать, что Наполеон приказал оттого, что шел солдат, — т. е. что к явлению, которое мы рассматриваем, понятие причины не приложимо.

Начало рукописи (см. на обороте)

Отрывок из чернового автографа Толстого к гл. X, ч . 2 эпилога

В последнем анализе мы приходим к кругу вечности, к той крайней грани, к которой во всякой области мышления приходит ум человеческий, если не играет своим предметом. Электричество производит тепло, тепло производит электричество. Атомы притягиваются, атомы отталкиваются. Говоря о взаимодействии тепла и электричества и о атомах, мы не можем сказать, почему это происходит, а говорим, что это так есть потому, что немыслимо иначе, так должно быть, что это закон.

То же самое относится и до исторических явлений. Почему происходит война или революция, мы не знаем, мы знаем только, что для совершения того или другого действия люди складываются в известное соединение, и говорим, что это так есть потому, что немыслимо иначе, должно быть, что это закон.

Если бы история имела дело до внешних явлений, постановление неопровержимого закона было бы достаточно, и мы бы кончили наше рассуждение; но закон относится до человека.

Частица материи не может сказать нам, что она вовсе не чувствует потребности притягивания и отталкивания и что это неправда, человек же, который есть предмет истории, прямо говорит: я свободен, а потому не подлежу законам.

В последнем доводе своем вопрос истории сводится на вопрос о свободе воли.

Присутствие этого невысказанного вопроса чувствуется на каждом шагу истории.

Все серьезно мыслившие историки невольно приходили к этому вопросу и признавали непостижимую силу, руководящую волями людей.

* № 323 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. IX).

Сознание говорит: я свободен. Разум говорит: я подлежу законам. Соглашение этих противуречий кажется невозможным, и вместе с тем противуречие это происходит не от ошибки мышления, как то говорит Кант, ибо сознание не может подлежать ошибкам мышления.

* № 324 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. X).

Ибо 1) как бы ни увеличивали наше знание тех пространственных условий, в которых находится человек, мы никогда их не узнаем все, ибо число их велико бесконечно, так же, как бесконечно пространство.

2) Как бы мы ни удлиняли период времени, он будет конечен, а время — бесконечно.

И 3) Как бы ни была велика цепь причин, которая нам известна, мы никогда не будем знать ее всю, ибо она бесконечна. И потому мы никогда не придем к представлению полной необходимости.

Точно так же никогда мы не можем придти к представлению полной свободы, ибо: 1) Как бы мы ни представляли себе человека исключенным от влияний внешнего мира, влияние это всегда будет.

Для того, чтобы представить его себе вне влияний окружающего, мы должны представить его себе или неспособным воспринимать эти влияния, то есть уже не человеком, или вне пространства.

2) Как бы мы ни приближали время суждения к времени поступка, мы никогда не получим понятия свободы

и 3) Как бы мы ни увеличивали трудность постижения причины, мы никогда не придем к признанию полной свободы, то есть отсутствия причины.

Как ни была непостижима для нас причина выражения воли, в каком бы то ни было, своем или чужом поступке — первое требование ума есть предположение причины.

Если бы мы признали совершенную недосягаемость для нас причины действия человека, мы бы признали, что действие это не имело причины, то есть имело причиною силу, действовавшую извне, то есть отрицали бы свободу.

Итак, для того, чтобы получить полное понятие необходимости, мы должны допустить бесконечное количество условий, бесконечно великий период времени и бесконечный ряд причин.

Для того, чтобы получить полное понятие свободы, человек должен быть один вне времени и вне зависимости от причин.

В первом случае необходимо, отрешившись от сознания, рассматривать явления только по отношению к законам разума.

И действительно, разум имеет только эти три основные закона: бесконечного пространства, бесконечного времени и бесконечного ряда причин.

Во втором случае необходимо, отрешившись от законов разума, рассматривать явления только по отношению к сознанию.

И, действительно, сознание говорит:

Я один и всё , что существует , есть только я, следовательно включаю пространство. Я вне времени , ибо я сознаю бегущее время и меряю его тем , неподлежащим времени моментом настоящего, в котором одном я живу и сознаю себя. Так как я существую , только один я , то я один и есмь причина всего существующего.

* № 325 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. X).

<И это откровение сознания неопровержимо до тех пор, пока оно сознание, но как только оно переходит в область разума, оно является уже в пространстве, во времени и в причине. Но как скоро из области сознания я перехожу в область рассуждения, я вижу, что я, как и всё существующее: 1) занимаю одно определяемое всем остальным место в мире, 2) что в каждый момент прошедшего свобода моя закована временем, и 3) что всякое действие мое имело причину.

Сознавая себя, я свободен, представляя себя, я подлежу законам.

Для того, чтобы понятие необходимости было полным, должно допустить бесконечно великое число условий пространства, времени и причин и допущение таковых условий — противоречие Contradictio in adjecto. Ибо всякое число есть х + 1. Но это самое противуречивое допущение бесконечного составляет сущность разума. И разум неопровержим, пока он остается в области разума, но как скоро он предметом своим избирает не понятие, а сознание, так он не может допустить необходимость.>

* № 326 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. X, XI).

Только при раздвоении двух источников знания человеческого разума и сознания получается понятие полной свободы и полной необходимости. Но и то и другое понятие противуречат друг другу и сами себе. друг другу, сами и себе. Ибо требования разума, бесконечности пространства, времени и причин одинаково немыслимы, как и откровение сознания, отрицание пространства, времени и причин.

Только при соединении обоих источников познавания мы получаем ясное представление — не о свободе или необходимости, которые суть только взаимно определяющиеся понятия, Wechselbegriffe, а о жизни человека в его воле, которая определяется этими двумя разностями.

Понятия свободы и необходимости не суть понятия сами по себе, но выражают только отношение воли к разуму.

Воли в сущности своей, как свобода, ничем не ограниченная, выражается только в сознании единства, то есть вне пространства, вне времени в настоящем и вне причин, т. е. как причина, и тогда она только сознаваема, но непостижима, и потому воля, как сознание, не подлежит законам разума.

Разум же, как закон необходимости, сам по себе не имеет предмета, к которому бы он прилагал свои выводы, не имеет значения. Разум есть только форма, в которую выражаются явления жизни. Воля есть то, что рассматривается, разум есть то, что рассматривает. И понятие свободы в проявлении воли есть только понятие отрицательное, показывающее большее или меньшее подчинение проявлений воли законам разума.

История рассматривает проявления воли человека в связи с внешним миром во времени и в зависимости от причин и потому для истории не может существовать понятия свободы.

Для истории существуют только линии движения человеческих воль, один конец которых скрывается в неведомом и на другом конце которых движется в связи с внешним миром во времени и в зависимости от причин сознание свободы человека.

* № 327 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. IX).

Мы с совершенной простотой и ясностью, не ощущая ни малейшего внутреннего противуречия, понимаем поступки, как свои, так и других людей. Говоря о падении первого человека, мы не видим ни малейшего противуречия в этом представлении. Точно так же ни малейшего противуречия не представляет для нас поступок человека, вышедшего из двери, подумавшего секунду о том, куда ему идти, и пошедшего не налево, а направо.

В первом случае мы видим наибольшую необходимость и наименьшую свободу, в последнем случае — наибольшую свободу и наименьшую необходимость поступка. Во всех действиях людей мы всегда видим известную долю свободы и известную долю необходимости.

Чем большая представляется нам необходимость, тем меньшую мы видим свободу. И наоборот.

Науки человеческие, религия и здравый смысл человечества — одинаково говорят и ясно понимают большую или меньшую степень необходимости и свободы.

Человек тонущий, хватаясь за другого и потопляя его, или изнуренная кормлением ребенка голодная мать, крадущая пищу, или человек, приученный к дисциплине, по команде в строю убивающий беззащитного человека, или человек, совершивший убийство и умерший, и сумашедший, умышленно зажигающий дом, представляются нам наименее свободными и наиболее подлежащими закону необходимости.

Но те же самые действия людей представляются нам наиболее свободными и наименее подлежащими необходимости, если мы знаем только, что человек потопил другого, что женщина украла, что солдат застрелил беззащитного, что человек убил или что кто-нибудь умышленно зажег дом.

На чем же основано признание большей и меньшей свободы и необходимости?

[Далее от слов: Все без исключения случаи, в которых увеличивается и уменьшается наше представление о свободе, о необходимости кончая: уменьшается наше представление о его свободе и увеличивается представление о необходимой, подлежимой им близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 2, гл. IX.]

А так как связь человека с внешним миром бесконечно велика, то есть что условий, влияющих на человека, может быть бесконечно великое число, то и присоединяя большие и большие условия связи человека с м[иром], мы дойдем до бесконечно м[алой] свободы и наибольшей необходимости. Откидывая же эти условия, мы придем к обратному заключению.

Это то основание, на котором строится невменяемость для большого числа преступников в совокупном преступлении, как бунте, убийств[е], и преступлени[й], совершаемых на войне, или мошенничеств некоторых спекуляций и т. и.

2) Второе основание есть большее или меньшее видимое временное отношение человека к миру: более или менее ясное понятие о том месте, которое действие человека занимает во времени. Это то основание, вследствие которого падение первого человека, имевшее своим последствием происхождение рода человеческого, очевидно менее свободно, чем вступление в брак современного человека. То основание, вследствие которого жизнь людей, живших века тому назад, представляется более свободною, более подлежащею необходимости, чем жизнь современного человечества, то основание, вследствие которого поступок, совершенный мной 10 лет тому назад с очевидными для меня необходимыми его последствиями, представляется мне менее свободным и более необходимым, чем поступок, совершенный нынче. Это то основание, на котором строится существующая во всех законодательствах давность.

3 основание есть большая или меньшая доступность для нас физических причин действия — той бесконечной связи причин, составляющей неизбежное требование разума и в которой каждое действие человека потому должно иметь свое определенное место, как следствие для предыдущих и как причина для последующих.

Это то основание, вследствие которого человек, которого оскорбил бы ребенок или сумашедший, тотчас же умеряет свой гнев точно так же, как он умеряет его, когда камень ударил его в голову или собака подвернулась под ноги, и чувствует, что нанесший ему оскорбление — невиновен, ибо имеет наименьшую свободу и подлежит наибольшей необходимости, которая так же очевидна, как и в действии камня или собаки. Это то основание, вследствие которого очевидно, что ребенок, поджегший дом, был руководим только желанием повеселиться и потому подлежал закону необходимости и имел наименьшую свободу; человек же взрослый и здоровый, поджегший дом, смотря по тому, более или менее понятны нам причины, произведшие это действие, представляется нам более или менее свободным. На этом основании, чем образованнее и умнее человек, тем более он терпим, и чем глупее и ближе человек к животному, чем доступнее для каждого причины его поступков, тем менее он нам кажется свободным. На этом основании строится существующая во всех законодательствах невменяемость для детей, стариков и сумашедших и уменьшающие вину обстоятельства, смотря по большей или меньшей доступности причин действия.

* № 328 (рук. № 101. Эпилог, ч. 2, гл. X).

Переходя к третьему условию увеличения или уменьшения о достоверности нашей свободы, состоящему в большей или меньшей доступности влияний, руководивших человеком, [увидим], что это третье условие заключает в себе оба первые; ибо, только рассматривая людей в связи между собою и в прошедшем оценивая их поступки, мы имеем данные для обсуждения. Если мы говорим, что сумашедший был не свободен, совершив такое-то действие, то мы можем сказать это только потому, что: 1) мы сравнили его с другими людьми и 2) сделали во времени ряд наблюдений над его поступками.

Понятие о свободе человека есть только понятие относительное, зависящее от той точки зрения, с которой оно рассматривается. Доступность эта увеличивается по мере увеличения промежутка времени и увеличения условий, при которых рассматривается поступок, и по мере увеличения этих данных уменьшается достоверность о нашей свободе.

Доходя до рассматривания всех условий и до детства одного человека и до зародыша исторической жизни, достоверность эта равняется нулю. Так что представление наше о нашей свободе в прошедшем и в связи с другими людьми зависит только от нашего суждения.

Итак, только потому, что мы не всегда одинаково ясно — по недостаточной связи и по малому промежутку времени — можем видеть причины, действовавшие на человека, мы называем человека свободным.

И так как есть постепенность этих влияний, и мы всегда видим хотя малую часть их, то мы и заключаем, что человек может быть представляем свободным только совершенно один и вне времени.

И действительно, по отношению связи с людьми, как бы одиноким мы ни воображали человека, если он вырос в обществе, он носит на себе влияние общества; если он вырос, как Каспар Гаузер, то он зверь и то носящий влияние харак[теров] родителей. По отношению же ко времени, как бы короток ни был период, отделяющий время суждения от совершения поступка, мы увидим, что свобода человека во времени — немыслима.

Итак, свобода, как понятие, немыслима. Для того, чтобы быть свободным, человек должен быть один и вне времени.

Свобода, как понятие и умозаключение, основанное на нем, опровергнуто. Но опровергнуто ли этим рассуждением то сознание свободы, на котором строилось умозаключение?

Нисколько.

* № 329 (рук. № 102. Эпилог, ч. 1, гл. I).

Прошло 7 лет. Роль Наполеона, полагавшего, что он действует, управляя народами, была уже окончательно сыграна. В 13-м году ему казалось, что он жертвует собой для Франции, что он кончил свою деятельность, но то великий, невидимый Распорядитель, который двигал им и до сих пор, считал его еще нужным. Для Франции и для других народов необходимо было еще одно сотрясение — последний отплеск волны Наполеоновских войн, и ему, как актеру, который еще будет играть хотя и короткую, но необходимую роль, для которой надо бы обучать, приготовливать нового, Наполеону на острове Эльбе еще не велено было раздеваться и смывать сурьму и румяны. В данную минуту актера вызвали опять неожиданно для него и непостижимо для всех. Совершается вдруг бессмысленное событие: человек, опустошивший Францию, один, без заговора, без солдат, приходит во Францию, ожидая, что первый сторож возьмет его; но никто не берет его, а невидимая рука Распорядителя приводит его на трон и приказывает играть ему короткую и последнюю роль. Роль сыграна, и опять, как будто странная случайность, миллионы случайностей приводят этого человека на корабль англичан, на остров Святой Элены и ему велено раздеться и смыть румяна. Он больше не понадобится. Но еще несколько [лет], опять по какой-то случайности, проходят в том, что этот актер императоров пишет свои записки и показывает всему миру, что невидимая рука водила им. Распорядитель, окончив драму, раздев актера, показал нам его. «Смотрите, чему вы верили. Вот он. Видите ли теперь, что не он, а я двигал вами». Но люди не поняли этого.

* № 330 (рук. № 102. Эпилог, ч. 1, гл. I).

Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего полезна и для чего вредна.

Наполеон, бессильный и униженный на своем острове, мечтает и передает потомству свои писанья о том благе, которое он сделал бы для человечества, если бы у него была власть.

Александр, стоящий на вершине возможной власти, с отвращением и с сознанием бессилия этой власти отворачивается от нее и приходит к отрешению от земного, к смирению личности и ищет успокоения только в Вечности.

* № 331 (рук. № 102. Эпилог, ч. 1, гл. I).

Но в чем же состоит значение этих людей? Почему с древнейших времен на них останавливается внимание человечества?

Почему видимый, бросающийся в глаза признак события есть всегда великий человек, стоящий во главе его?

Отчего всегда, когда совершается событие, представляется человек, кажущийся нам выражением события? Ежели люди эти всегда есть и всегда бросаются первые в глаза, то они должны быть необходимы для совершения события и должны иметь в нем важное значение. В чем состоит их связь с событием и их значение?

Допустив, что историческое движение человечества совершается для достижения непонятных уму нашему целей, откинув совершенно понятие о цели и причине, взглянем на людей, составляющих как бы вершины тех колеблющихся, движущихся и исчезающих волн движения, которые называются историческими переворотами.

Не представляя себе целью движения человечества во время Наполеона ни величия Франции, ни идеи свободы, ни равновесия Европы, ни общего прогресса цивилизации, — какое будет главное явление этого периода истории? Воинственное движение народов запада на восток и обратное движение народов востока на запад.

Соответственно с выработкой сил запада вырабатываются и силы востока. Наконец в 12-м году движение народов Запада совершается, увлекая с собой серединные народы.

Наконец всё затихает и взволнованное море укладывается в свои берега.

Так как мы допустили, что цель движения человечества для нас неизвестна, то и вопрос о том, почему и для чего совершилось это историческое явление, не может существовать для нас.

Вопрос, почему и для чего, естественно заменяется для нас вопросом, каким образом.

Каким образом совершилось всё, во всем объеме его, это историческое явление? Каким образом миллионы людей бросили свои поля, дома и стали истреблять имущество других людей и без всякой личной причины убивать себе подобных? Каким образом люди, христиане, проповедующие закон любви, презирающие и казнящие воров и злодеев, каким образом эти люди, чувствуя себя несомненно правыми, вдруг отступили от сознанных ими, проповедуемых и существенных свойств человеческой природы и совершали бесчисленные преступления?

Для совершения этих совокупных преступлении люди в настоящем случае, как и во всех прежде бывших подобных совокупных преступлениях, связали свой произвол с другими таким образом, что ответственность поступков своих они перенесли друг на друга, от низших слоев конуса до высших и, наконец, до его вершины.

При всех подобных совокупных преступлениях люди группируются таким образом, что наибольшее число лиц несут наименьшую ответственность, и единственное лицо, стоящее на вершине конуса события, сосредоточивает в себе всю видимую ответственность за действие всей массы.

* № 332 (рук. № 102. Эпилог, ч. 1, гл. III).

Нашествие стремится на восток, достигает конечной цели — Москвы. Поднимается новая, неведомая никому сила — народ, и нашествие гибнет. Конус распадается, и человек, стоявший на вершине его, не имеющий более назначения оправдания масс, теряется в толпе.

Прежняя огромная группа разрушена и складывается новая. На вершине группы, имеющей то же призвание, как и прежде, нужен человек, и тот же готовый человек опять становится на вершину ее.

Новое лицо, бездействовавшее во время действия сил народа, является на вершине другого, вновь складывающегося огромного конуса — движения с востока на запад.

* № 333 (рук. № 102. Эпилог, ч. 1, гл. IV).

Итак, откинув взгляд древних на значение истории, допускавший божественное участие в делах человечества, история должна объяснить отношения масс к историческим деятелям. деятелей Рассматривая отношения масс к историческим деятелям, мы должны были придти к заключению, что влияние исторических деятелей на массы нам только кажется, что в сущности не Наполеоны управляют массами, а массы управляют ими; что вся деятельность Наполеонов не объясняет и не может объяснить законов движения масс и что всё значение их в истории заключается только в том, чтобы служить оправданием деятельности лиц, составляющих массы.

Новая история стоит на рубеже признания этих положений, но она не признает их.

Как и всегда, причина заблуждения лежит не в разуме, но в чувстве, руководящем умом.

Чувство, в настоящем случае мешающее признать истину, лежит в страхе признания закона необходимости, разрушающего понятия свободного произвола, на котором держатся государственные и церковные учреждения.

Не признать при теперешнем состоянии исторического знания того, что все исторические события вытекают из совокупного действия человеческих воль, то есть закона необходимости, невозможно; но, признав закон необходимости, отрешиться от признания свободы человека кажется еще более невозможным.

* № 334 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. I).

А в Европе произошла реакция, и все государи стали опять обижать свои народы.

Напрасно подумали бы, что это есть насмешка и карикатура исторических описаний. Напротив, это — самое мягкое выражение тех ответов, которые дает нам вся история на наши вопросы. Действительно, если вы прочтете одну историю Тьера, вам не представятся эти противуречия — всё представится совершившимся по воле добродетельного гения Наполеона. Если вы прочтете Lanfrey, всё представится происшедшим по воле злодея Наполеона. Но ежели вы прочтете при этом истории русские, немецкие, вам представится неразрешимая путаница. Если же вы прочтете общие истории, как историю Шлоссера и Гервинуса, то путаница эта только еще более увеличится, ибо вы убедитесь, что не из произвола одного человека, но из произвола нескольких, всех ошибавшихся и осуждаемых историками, вытекали события, тоже осуждаемые историками.

Потом Александр, великодушный виновник умиротворения Европы, вдруг после высшего торжества либеральных начал, которым он служил сначала царствования, поворотил на противуположную сторону строгости, презрения к людям и деспотизма и этим сделал дурно.

Что такое? Неужели это не насмешка? Неужели в этом одном выражается движение народов и человечества в этот период времени? Да. Другого не может дать история.

<Другого взгляда на события нет в истории.

Но это — насмешка, история никогда не говорит этого. История, прогматическая история, отыскивает общий смысл всех этих явлений, нанизывает их все на одну мысль. Тем хуже, ответим мы. Ибо то основание, на которое история нанизывает все бессмысленные факты жизни царей, основание это совершенно произвольно.

Посмотрим, что это значит.

1) Зависимость от совпадений.

2) Непроисходство того, что думал.

3) Следствие больше причины.

4) Свободная воля у Наполеона, а у людей нет.

Но это не может быть, история никогда не говорит этого, прогматическая.

Что же она говорит?

Один говорит, что это хорошо, другой — дурно. И всё сводится на три взгляда: 1) я (Н[аполеон], ч[еловек]) и всё на один, что мне кажется. Но кроме того противоречие и какое-то таинство, а всё таинство в том простом вопросе, который тщетно старается разрешить непризванная ф[илософия], пс[ихология], даже зоология и который подлежит разрешению одной истории, есть или нет свободная воля.>

(Это не насмешка, напротив — это самое мягкое изложение бессмыслиц науки. Чтобы быть точным, надо прибавить к этому: Наполеон — герой, добр; Наполеон — дурак, злодей; Александр добрый, и хитрый, и обманщик и т. д. Что бы ни было — это одно, что говорят историки. Как ни странно, может быть только в этих лицах возможно уловить смысл истории и, может быть, в них он выражается.)

* № 335 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. I—III).

Третьи историки, делая уже самое сильное, крайнее умственное напряжение, мерилом хорошего и дурного берут благо человечества, прогресс, цивилизацию.

В понятиях этих историков войны Наполеона разносили по Европе идеи французской революции, идеи прогресса и цивилизации. Но мера прогресса и цивилизации опять мера условная, относящаяся только к уголку известного нам земного шара, называемого Европой.

Не входя в рассмотрение того, действительно ли благо человечества зависит от парламентов, неоплатных долгов, железных дорог, телеграфов, школ и книгопечатания, мы видим, что века тому назад так же, как теперь верят в несомненность блага цивилизации, верили несомненно в благо распространения мессии, католичества или протестантства, что в настоящее время есть независимые умы, которые так же разумно, как друзья цивилизации доказывают пользу ее, доказывают ее вред, мы видим, что и мерило прогресса и цивилизации есть столь же непрочная и личная мера, как и мера того монаха, не хвалившего государя за то, что угнетали его монастырь.

Мерило цивилизации общечеловеческого блага уже потому невозможно, что, допустив знание этого блага, уничтожается движение истории, сама жизнь.

Ни мерило личного блага, ни блага народного, ни блага человеческого (малого количества известного нам человечества) не удовлетворяют разума. Первый прием истории — оценки событий, осуждения или оправдывания исторических деятелей, смотря по предвзятой мере — неверен и служит источником дальнейших заблуждений.

Причина заблуждения лежит в признании в прошедшем произвола личности. Свободная воля, произвол есть только мираж настоящего. Совершив известный поступок в известный момент, человек не может повторить того момента, в который был совершен поступок, и потому не мог поступить иначе. Только в момент настоящего, в который он совершал поступок, у него было сознание возможности совершить или не совершить его и потому он был свободен только для себя. Но для наблюдателя, рассматривающего его поступок в связи с общим движением, каждый поступок его закован временем, и представление о том, что человек мог или не мог в тот момент совершить или не совершить тот поступок, важное для психологии, не имеет значения для истории.

Я убежден, что я свободно говорю в минуту гнева, но через час мне уже яснее, что я говорил под таким-то влиянием. Глядя на поступки свои за годы назад, я еще яснее вижу причины моих поступков.

В прошедшем мираж свободы исчезает и действия людей остаются навеки неизбежными актами, закованными временем. И чем дальше развивается перед нами холст прошедшего, тем очевиднее сглаживаются личные произволы и тем очевиднее выступают те правильные, бесконечные узоры, которые составляют историю.

Из этого срединного воззрения, в особенности в последнее время при всё увеличивающемся обилии матерьялов, вытекают бесчисленное количество неясностей, противуречий и вопросов, которые тем более становятся неразрешимыми, чем далее подвигается история на избранном ею пути.

Противуречия, неразрешимые вопросы эти с особенной яркостью бросаются в глаза при изучении недавнего, изобилующего матерьялами последнего героического периода истории — Наполеоновских переворотов в Европе.

[ Далее от слов: В 1789 году поднимается брожение в Париже, кончая автографом : и Наполеон забрал Россию и Москву и убежал из нее без всякой причины и тогда близко к печатному тексту. Т. IV, эпилог, ч. 2, гл. I.]

Число исторических матерьялов о Наполеоновском времени — громадно. Все истории того времени могут быть разделены на три отдела: 1) записок отдельных лиц, 2) истории отдельных народов и 3) общих историй того времени.

В первом отделе мы находим самое большое разнообразие не только воззрений на смысл событий, что хорошо, что дурно, но и бесчисленное количество противоречий в описании самых фактов. Но во всех одинаково описывается деятельность нескольких лиц за этот период времени.

Во втором отделе истории народов-государств за это время встречается то же разноречие и то же исключительное объяснение событий деятельностью Александра, Наполеона, Метерниха и т. д. Лучшие два большие сочинения этого отдела для Франции написаны Тьером и Lanfrey.

Один считает все действия Наполеона мудрыми и добродетельными; другой считает те же действия глупыми и порочными. В самом описании действий встречается постоянно полное противуречие. Один говорит и доказывает, что это было, другой говорит: никогда не было или было совсем иначе. Один говорит что такое действие принесло пользу, другой говорит и доказывает, что оно принесло вред. То же самое видим в описаниях деятельности Александра. При разногласии этом историков весьма легко заметить, что основание разноречия лежит в личных свойствах и особенностях историка. Французский историк скрывает всё постыдное для французов. Русский скрывает всё постыдное для России. Французский республиканец старается выставить силу республики. Бонапартист — силу и величие Империи и т. д.

Эти два отдела истории не только не дают каких бы то ни было ответов на занимающие нас вопросы, ибо всё значение истории видят в деятельности нескольких лиц, не показывая нам связь этих лиц с массами, но взаимно уничтожают даже и те неудовлетворительные ответы, которые они дают нам о деятельности этих лиц и их значении.

Замечательное противоречие этих историков не только в описаниях побуждений и последствий действий Наполеонов и Александров, но и в самых действиях, причина которых, лежащая в личном произволе историка, становится очевидна и заставляет искать другого объяснения.

Обращаемся к третьему отделу общей, научной истории — Шлоссера, Гервинуса. Историки этого рода описывают нам также деятельность Александра и Наполеона, как производящую события, но вместе с тем в число деятелей истории вводят и другие лица — министров, дипломатов, журналистов, генералов, дам, писателей, которые тоже, по их мнению, влияют в историческом движении масс.

В этих историках разногласие в описании самых фактов и в суждении о них, основанное на личном произволе историка, хотя и не в такой грубой форме, встречается так же, как и у историков первого разряда. Кроме того чувствуется, что признание участниками исторических событий министров, дам, писателей, основывается столько же на убеждении о действительном влиянии этих лиц, сколько на том обстоятельстве, что эти участники оставили по себе письменные памятники. Так, хотя и весьма вероятно

* № 336 (рук. № 103. Эпилог, ч. 2, гл. I, II).

Странность и комизм этих ответов истории вытекает из того, что в наше время человечество говорит с историей, как с глухим человеком. История озабоченно отвечает на те вопросы, которые уже не существуют. Она забыла, или хочет, чтобы забыли, про то, что мы не верим более в божественную власть. Ибо если нет божественной власти, то властью уже нельзя объяснять события, если же вместо божественной власти стала другая, то надо объяснить, какая эта другая власть. История же не делает ни того, ни другого. Частная история — Тьер, Lanfrey — описывает нам деятельность героя Наполеона, производящего события, в надежде, что никто не догадается спросить, какой силой он это производит. Общая история Гервинуса и Шлоссера описывает нам деятельность Наполеона и, кроме того, деятельность королей, министров, их любовниц, дам, ученых, журналистов и т. д. — всех тех, о которых у них есть сведения, показывая, что все эти лица вместе производили события, надеясь, что никто не догадается спросить, какою же силою журналисты и дамы производили переселения народов?

Историки этого рода как будто не замечают того, что воздействие друг на друга писателей, министров, генералов, если мы не допускаем божественной власти, объясняет деятельность масс еще хуже, чем власть одного человека. Воздействие друг на друга Штейна, Бернадота, Толя, Александра, Наполеона и других может определить деятельность Наполеона, Александра, Штейна и других, но не деятельность миллионов. Для того, чтобы объяснить движение миллионов вследствие воздействия некоторых лиц друг на друга, надо доказать, что у этих некоторых есть власть. Общие историки не только не доказывают этого, но с радостью как будто доказывают обратное. Историки этого рода подобны тому механику, который бы для объяснения составной, равной силе 1000, отыскивал бы составляющие, сумма которых равна единице. Очень может быть, что из воздействия друг на друга Александра, Наполеона, Штейна, Бернадота вышло для этих лиц их известное положение и направление деятельности, но почему мильоны пошли драться, осталось неизвестным, ибо неизвестно, что такое власть.

Первого рода историки по крайней мере последовательны, если читатель не заметит обмана, состоящего в том, что все действия объясняются произведениями власти. Когда основания власти уже нет, то всё будет ясно и даже поэтично. Тьер прекрасно пишет, как герой Наполеон всё делает на благо Франции и как он велик и добродетелен, Lanfrey прекрасно пишет, как он зол и вреден, и если вы читаете отдельно каждого и вопроса о при[чине] власти нет, то всё хорошо. Но Гервинус и Шлоссер сразу озадачивают читателя тем, что они то не признают власти за Наполеоном, то признают ее, и кроме власти людей, непосредственно связанных с событием, придумыва[ют] еще новую власть, писателей и дам. В этих историях уже не может быть заблуждения о том, что власть есть божественная сила, и сразу бросаются в глаза то пустое место, тот х власти, оставленный без объяснения после отречения от непосредственного участия божества.

Частные историки утверждают, что воля героя есть та самая сила, которая производит события. Они подобны тому механику, который, избрав одно из самых очевидных произведений многих одновременных сил, утверждал бы, что существует только одна эта сила и одна [она] служит причиной движения. Общие историки признают, что сила событий лежит не в воле лица, но есть составная из многих сил. Чтобы найти эту составную, общие историки берут самые очевидные для себя силы министров, писателей и т. д. и утверждают, что сила события есть производная этих нескольких сил. Но так [как] взяты ими не все силы, а только одна, самая малая часть их, то очевидно, та составная, которая получится из малого числа сил, 1) не будет совпадать с общей всем силам составною и 2) главное, будет несравненно менее составной всех сил. Для того, чтобы скрыть этот существенный недостаток своей теории, общие историки необходимо должны прибегнуть, во-первых, к тому, чтобы предположить в сущности неизвестное им направление составной известным, и, во-вторых, придавать произвольно известным им силам увеличенное значение настолько, насколько это необходимо, чтобы их маленькая составная равнялась бы большой составной, которая существует в действительности. Это самое и делают общие историки. Для того, чтобы определить направление, они совершенно произвольно предполагают, что движение человечества имеет одно определенное и известное им направление; это — свобода, равенство, конституционализм, прогресс, цивилизация, и к этому направлению они сводят все известные им силы. Для того, чтобы сравнять произведения сил монархов, министров, писателей, ораторов, которые, сколько бы ни говорили и ни писали, не могут произвести движения мильонов, они совершенно произвольно допускают, что одни из лиц имеют власть, тогда как сами эти историки отрицают власть лица и не объясняют, что такое эта власть, а что другие лица, как ораторы, мыслители, поэты, имеют влияние. Но историки не объясняют, что такое это влияние, поставленное на место власти, и остается еще более непонятно, чем войны, произведенные волей Наполеона, войны, произведенные книжками и словами писателей и ораторов.

Гервинус, Шлоссер, стараясь постоянно доказывать, что Наполеон и другие суть произведение своего времени, невольно приведены к необходимости объяснять явления истории волей Наполеона.

Так что на каждой странице они противуречат сами себе.

Противоречие это не случайно: оно вытекает из необходимости объяснения деятельности масс. Власть (исторических) героев над массами есть единственная ручка, за которую может ухватиться историк, и потому, мнимо отрицая эту власть, они ею объясняют всё движение человечества.

Этому беспрестанному противуречию самим себе общие историки помогают тем, что они не просто описывают, а постоянно судят все исторические лица на основании того направления, по которому идет человечество по мнению историка. Человечество идет, по их мнению, к чему-то весьма туманному и неопределенному, называемому прогрессом, и потому историк судит все лица, которые отступают от этой, им произвольно проведенной линии, и в этих-то суждениях заключается всё содержание этих историков. Две поправки первоначальной ошибки отрешения от понятия божественной власти и незнания, что такое власть, — переплетаются одна с другой и составляют все содержание этого рода истории. Произвольно увеличиваются силы составляющие и произвольно определяется направление составной. Одни из этих историков усиливают первую ошибку, т. е. говорят о власти, которой не признают, как главном деятеле истории, другие усиливают вторую, всё внимание обращая на мнимое направление человечества. Этот последний отдел породил почти новый род истории, называемый историей культуры, родоначальником которой был Бокль.

* № 337 (рук. № 103. Эпилог, ч. 2, гл. III).

Признав невозможность продолжать обман, общие историки и историки культуры решили вместо бумажки делать звонкую монету из того, что у них есть. И монета действительно вышла звонкая , но только звонкая. Бумажка еще могла обманывать незнающих; но монета звонкая, но неценная, не может обмануть никого. Так же как золото тогда только золото, когда оно может быть употреблено не для одной единицы ценности, а и для дела, точно так же теория историков только тогда будет золотом, когда будет отвечать на главный вопрос истории: что такое есть власть.

Теория же общих историков и историков культуры, не отвечая на эти вопросы, отстраняет их. И как жетоны, похожие на золото, могут быть только употребляемы между собранием людей, согласившихся признавать их за золото, и теми, которые не видали золота, так точно теория общих историков, не отвечая на существенные вопросы человечества, для каких-то своих целей служит ходячей монетой для университетов и для глупой толпы читателей.

* № 338 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. I—III).

VI

Напрасно подумали бы, что это есть насмешка и каррикатура исторических описаний. Напротив, это — самое мягкое выражение тех противуречивых и не отвечающих на вопросы ответов, которые дает вся история того времени от Тьера и Lanfrey до Шлоссера и Гервинуса.

Странность и комизм этих ответов истории вытекает из того, что в наше время история подобна глухому человеку, отвечающему на те вопросы, которые ему не делают, и не слышащему или не хотящему слышать тех, которые ей делает здравый смысл человечества.

Сущность вопросов исторических будет лежать всегда в том, что такое та сила, которая пригнала 600 тысяч людей в Россию и сожгла города и села?

На эти-то вопросы история озабоченно отвечает о том, что Наполеон был очень гениален, как говорит Тьер, или большой плут, как говорит Lanfrey, или о том, [что] Лудовик XIV дурно управлял государством, а писатели писали книжки. Всё это очень может быть, и человечество готово согласиться, но оно не об этом спрашивает. Всё это могло бы быть интересно и отвечало бы на вопросы, если бы мы признавали божественную власть, основанную на самой себе и всегда одинаковою, которая управляла через Наполеонов, Лудовиков и писателей своими народами; но власти власть этой мы не признаем больше.

Если же вместо божественной власти стала другая, то надо, чтобы новая власть эта была вполне известна, всеми одинаково понимаема, но именно в этой-то силе заключается весь интерес истории.

История как будто предполагает, что сущность этой новой власти всем известна и всеми одинаково понимаема. Как же понимается эта сила новыми историками?

Частные историки биографические и историки отдельных народов на вопрос о том, какая сила производила события, говорят, что сила эта есть власть сама по себе, власть Александра, Наполеона, Франца, Метерниха и т. д. Ответы, даваемые этого рода историками на существенный вопрос истории, удовлетворительны только до тех пор, пока существует один историк по каждому событию, но как скоро их является много различных национальностей и воззрений, так понятие о том, что есть та власть, которая производила события, совершенно затемняется, ибо понимается каждым историком различно.

Один историк утверждает, что событие произведено властью такого-то лица, а другой утверждает, что оно произведено властью другого лица. Основания самой власти понимаются совершенно различно. Тьер говорит, что власть Наполеона была основана на его добродетели и гениальности. Lanfrey говорит, что она была основана на его мошенничестве.

В общих историках разногласие это еще больше. Общие историки рассматривают власть не как силу саму по себе, но как производную многих сил, котор[ыми] они признают всех тех людей, которые оставили по себе памятники: министров, генералов, торговцев, журналистов, ученых, даже поэтов.

Общий историк Гервинус, например, описывая, положим, восстановление Бурбонов, доказывает, что событие это произошло не по воле Александра I, а по воздействию друг на друга Александра, Штейна, Метерниха, M-me Stahl, Талейрана и т. д. Понятие о силе, производящей события, при этом воззрении следовательно совершенно противуположно тому, которое имеют частные историки. Кроме того, при этом воззрении существенный вопрос истории остается без ответа. Ибо если Талейран, Александр и другие говорили таким и таким [образом], так и так были расположены друг другу, из всего этого вытекает только их известное отношение между собой, существенный же вопрос о том, почему миллионы французов покорились распоряжению союзников, остается без ответа. Если Талейран сел на Венском конгрессе раньше всех на известный стул и обманул дипломатов, то из этого вытекает только то, что он сидел на стуле и дипломаты были обмануты, вопрос же о том, почему миллионы стали платить увеличенные подати и изменили свои отношения, остается неразрешенным.

Чувствуя невозможность объяснять явления истории одними этими, действующими друг на друга (силами), так как единственная ручка, за которую может ухватиться историк для того, чтобы объяснять движения масс, общие историки, сначала отказавшиеся от понятия непосредственной власти, принимая ее за произведение других сил, приведены к необходимости, вновь противореча сами себе, употреблять понятие уже не непосредственное, а производное власти. Так что в историях этого рода неизбежно на каждом шагу встречаются противуречия самим себе.

То Наполеон есть произведение своего времени и власть его есть только произведение сил, то власть его есть сила, производящая события. Тот же Гервинус, который доказывает, что Наполеон есть представитель революции, идей 1789 года говорит, что то-то и то-то сделано по воле Наполеона, а что поход 12-го года есть произведение ложно направленной воли Наполеона.

Третьи историки, еще более общие, называющиеся историками культуры, еще более затемняют понятие власти, признавая как будто то, что причины событий лежат в так называемой культуре, в умственной деятельности, и вместо прежнего понятия власти ставят понятие влияния, тем самым совершенно отстраняя существенный вопрос истории, ибо понятно, что одаренный властью человек может велеть убивать себе подобных, но решительно нельзя постигнуть, каким образом книга Contrat Social сделала то, что французы резали друг друга.

Странное заблуждение историков культуры, основанное на том, что один из признаков события — умственную деятельность г они принимают за причину и тем лишают историю всякого объяснения.

Эти историки из всего огромного числа признаков, сопровождающих всякое живое явление, выбирают признак умственной деятельности и говорят, что этот признак есть причина. Но, несмотря на все их старания показать, что причина события лежала в умственной деятельности только avec beaucoup de bonne volonté, как говорят французы, можно найти какую-нибудь связь между умственной деятельностью и движением народов, ибо явления, как французская революция, то есть жесточайшие убийства, вытекающие из проповедей о равенстве человека, и злейшие войны и казни, вытекающие из проповеди учения любви, не подтверждают этого предположения. Несомненно существует связь между всем одновременно живущим; и потому есть возможность найти некоторую связь между умст[венной деятельностью] людей и их историческим движением, точно так же, как эту связь можно найти между торговлей, ремеслами, садоводством и чем хотите и историческим движением людей. Но почему умственная деятельность людей представляется историкам культуры не одним из признаков, а причиной или выражением всего исторического движения, весьма трудно понять, если не принять в соображение того, что: 1) история пишется учеными и потому естественно им кажется, что деятельность их сословия есть основание всего движения всего человечества, как это кажется купцам, земледельцам, солдатам (это не высказывается только потому, что купцы и солдаты не пишут истории) и 2) того, что умственная , духовная деятельность , просвещение , цивилизация , культура суть все понятия неясные, неопределенные, под знаменем которых весьма удобно употреблять слова, как достоинство личности, духовное развитие и т. д., имеющие еще менее ясного значения и потому легко подставляемые под всякие теории.

Но, не говоря о внутреннем достоинстве этого рода историй (может быть, они для кого-нибудь и для чего-нибудь нужны), истории этого рода, к которым начинают более и более сводиться все общие истории, знаменательны тем, что они совершенно откровенно отстраняют главный вопрос исторический о том, какой силой производятся события, и говорят о том, что для них кажется занимательным.

Единственная связь, посредством которой могут быть понимаемы исторические события, есть понятие о власти и потому понятие это должно быть ясно определено и всеми понимаемо одинаково.

Между тем под понятием этим разумеются различными историками совершенно различные вещи. Одни видят в нем силу, непосредственно присущую героям, другие силу, производную из других некоторых сил, третьи — умственное влияние вместе с властью [ 1 неразобр. ], так что весьма вероятно, что ни те, ни другие, ни третьи ничего определенного не разумеют под этим понятием, а употребляют его по старой привычке, признанием божественной власти, предполагая, что сущность этой власти сама собой разумеется.

До тех пор, пока пишутся истории отдельных лиц, будь они Кесари, Александры или Лютеры и Вольтеры, а не история всех, без одного исключения всех людей, принимающих участие в событии,

[Далее от слов: Историческая наука до сих пор по отношению к вопросам человечества кончая: охотников серьезных книжек, как они это называют близко к печатному тексту. Т. IV, эпилог, ч. 2, гл. III.]

* № 339 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. II—IV).

Так, хотя и весьма вероятно, что лица, не писавшие своих мемуаров и о которых не писали мемуаров, и имели участие в истории так же, как и те, которые писали, мы видим, что главное место в истории занимают всегда те, о которых было много писано. Но в этих историках, кроме общего с первыми двумя отделами разногласия и взаимного уничтожения положений друг друга, основанного на личном взгляде, находится еще существенное противуречие самим себе, основанное на их воззрении на причины исторических событий, и вытекающие из этого противуречия недосказанность, неясность и праздное многословие.

Противуречие их самим себе состоит в том, что, признавая одновременное участие многих лиц в совершении исторических событий, отыскивая связь и последовательность событий, они изучают деятельность каждого лица, осуждая и оправдывая ее, как выражение свободной воли лица.

Если, как часто и говорит история, исторические лица суть произведения своего времени, вытекающие из связи современных и предшествовавших событий, то изучение свободной деятельности этих лиц не может иметь интереса для истории. Если же люди эти свободны, то всякое понимание связи событий, руководившей их деятельностью, разрушается признанием их свободы. История говорит, например, что Наполеон был произведением своего времени, что причины, образовавшие власть и деятельность Наполеона, лежат и в царствовании Лудовика XIV и его наследников, и в деятельности людей революции, и в отношениях Европы к революционной Франции и т. д.

Стало быть, взяв крупнейшие события, не было бы Лудовика XIV с его свободной деятельностью — не было бы революции; не было бы свободной деятельности революционных деятелей — не было бы Наполеона; не было бы деятельности Наполеона — не было бы реакции 20-х годов, не было бы движения 30-х и 48 годов. Но, если по мнению историков события так связываются между собой, то можно ли предположить, что бы было, если бы Лудовик XIV, революционные деятели и Наполеон поступали бы иначе, чем как они поступали?

Очевидно нельзя. Ибо предположение о том, что Лудовик XIV, или Робеспьер, или Наполеон изменили бы своей образ деятельности, разрушало бы всю эту видимую историками связь между событиями. Допущение же того, что исторические деятели могут поступать дурно или хорошо — есть допущение свободного произвола исторических лиц или, другими словами, предположения о том, что бы было, если бы Лудовик XIV, Робеспьер, Наполеон поступили бы не так, как они поступали. Это странное противоречие встречается на каждом шагу в новой истории, где историк старается показать необходимую связь между деятельностью многих лиц и между прочим сам разрушает эту связь, осуждая, оправдывая каждое историческое лицо, и делая предположения о том, что бы должно было сделать в таком и таком случае такое и такое лицо. Противоречие это до такой степени бросается в глаза, что многие мыслящие историки бессознательно и бездоказательно (так как верование древних отвергнуто) приходят к тому же фатуму, управляющему не одними царями, но всеми историческими деятелями, приводя их воли и совпадения к одной цели. Казалось бы странным существование очевидного противоречия без попыток разрешения его, ежели бы на это не было важной нравственной причины. Причина эта лежит в идеале, который себе ставит и от которого не хочет отречься история. Если бы история не признавала за собой знания целей, к которым движется человечество, противоречие это никогда бы не существовало; ибо, не зная того, хорошо или дурно то, что Лудовик XIV разорил свое государство, нам бы никогда не представился вопрос о том, мог ли или не мог он поступить иначе. Мы бы, отыскав место, которое он занимал в связи общих событий, сказали бы только, что он исполнил свое историческое призвание. Вопрос же о том, был ли он хороший или дурной человек, был бы вопросом для этики, психологии, но не для истории. Признав же за собой знание целей истории без участия божества, всякое историческое лицо подлежит нашему суждению по мере того, как это лицо содействует тем целям, которые мы предполагаем. И в этом мерянии на эту нашу условную меру деятельности исторических лиц заключается 99/100 всех исторических изысканий и в этом-то мерянии лежит источник внутреннего противоречия. Гервинус, например, говорит о Наполеоне, как о произведении своего времени, но вместе с тем он говорит, что Наполеон, спасший Францию, должен был воспитать свой народ для свободы и благоденствия, а вместо того он, отступив от своего призвания, увлекся завоеваниями и т. д. Историку известно, стало быть, благо народов и призвание Наполеона и потому завоевательная деятельность Наполеона произведена только ложно направленной волей Наполеона.

Война 12-го года, по мнению историка, уже не входит в призвание Наполеона и есть случайное явление. Но если революция и Наполеон были произведения своего времени, почему войны Наполеона не суть точно так же необходимые произведения своего времени и причины произведения новых явлений. Возможно ли представить себе новую историю без войн Наполеона? Чем же отличаются действия Наполеона, совершенные по историческому призванию, и противно призванию? Только тем, что историк признает те совпадающими, а те несовпадающими с избранным им идеалом. Мало того, только это представление себе идеала заставляет историка признавать в одних явлениях волю Наполеона, подчиненною общим законам, в других свободною и действующею противно общим законам.

Кроме противоречия самим себе, у общих историков встречается еще невольно поражающая недосказанность. Общий историк, критикуя например частного биографического историка, описывающего освобождение Европы, произведенное по воле Александра I, показывает, что событие это произошло не по воле Александра, а по одновременному участию в этом событии большого количества лиц: и министров, и дипломатов, и германских патриотов, и журналистов, и писателей, и философов, связь которых между собою отыскивает общий историк. Событие, следовательно, представляется мне уже не произведением воли одного человека, непосредственно связанного с событием, но произведением разнородно направленных разнообразных сил, обусловливавших представляющуюся мне прежде причиною волю Александра.

* № 340 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. IV).

Власть эта не может быть той непосредственной властью физической, сильного существа над слабым, основанной на приложении или угрозе приложения физической силы, как власть Геркулеса, ибо Наполеон был гораздо слабее каждого из своих солдат. Власть эта, следовательно, должна быть основана на другой силе. Одна часть историков объясняют власть Наполеонов преобладанием силы нравственной, ума, силы воли.

Исторические деятели, говорят эти историки, суть герои, то есть люди, одаренные особенной силой души и ума, называемой гениальностью, а воля таковых людей имеет силу влиять на воли миллионов. Но та же история показывает нам, что те же люди-герои, как Наполеоны и Метернихи, управлявши миллионами, не имеют никаких особенных свойств силы душевной, а, напротив, большей частью слабее каждого из миллионов, которыми они управляют.

Но, не говоря уже о тех исторических лицах, как Наполеоны и Метернихи, о которых все-таки могут быть разноречивые суждения, не говоря о свойствах расслабляющей среды, в которой неизбежно должны действовать исторические лица, история показывает нам бесчисленное количество примеров — от Неронов до Лудовиков XI и Пугачевых — людей, имевших наибольшую власть и наименьшее нравственное преобладание, и поэтому власть не может заключаться в нравственном преобладании воли одного над волями миллионов.

Если источник власти лежит ни в физических, ни в нравственных свойствах лица, обладающего властью, то источник этой власти должен находиться вне лица, в тех условиях, в которых оно поставлено. Так и объясняет источник власти исторических лиц наука — государственное право.

Наука говорит, что источник власти исторических лиц лежит в том отношении, в которое ставят себя массы к историческому лицу: в отрешении масс от своих личных произволов и перенесении их на избранные словесным или молчаливым согласием исторические лица.

Теория эта объясняет жизнь народа в мирные периоды времени, во время которых для народов нет истории. Но как только являются завоевания, покорения, революции, так теория эта не может объяснить, почему вдруг совокупность воль переносится с одного лица на другое. Почему совокупность воль французов переносится с Лудовика XVI на Конвент, на директорию, на Наполеона. Почему совокупность воль Рейнского союза и даже России в 1809 году переносится на Наполеона, а потом на Александра, и тому подобные примеры. В подобных случаях теория говорит, что жизнь отступает от теории и Лудовик XIV и XV виноваты, и Наполеон виноват в том, что совокупность воль перенеслась с него на другого. Теория эта в приложении к истории подобна той теории ботаники, которая, сделав наблюдение о том, что некоторые растения выходят из семени в двух листиках, настаивала бы на том, что всё, что растет, имеет два листика, и дуб, и яблоня, которые распускают свои ветви, цветут и оплодотворяются, только случайно отступили от теории.

Теория эта тем более удобна, что акт перенесения совокупности воль никогда не может быть поверен, так как он никогда не существовал, и потому, какое бы ни совершилось событие, кто бы ни стал во главе события, теория всегда может сказать, что причина того, что такое-то лицо стало во главе власти, было то, что совокупность воль была перенесена на него. С такою же последовательностью можно было бы сказать, что источником власти исторических лиц есть совокупность воль мух или зайцев, переносимых с одного лица на другое. Ежели это совершилось, значит все мухи желали этого. Для того, чтобы теория эта могла объяснять события жизни, а не подводить только события жизни под теорию, необходимо, чтобы теория эта нашла законы, по которым переносятся совокупности воль людей с одних лиц на другие. Теория эта для приложения к истории прежде всего должна разрешить вопрос о том, бессрочно и безусловно переносится ли совокупность воль на исторические лица или условно.

Если безусловно, то почему происходит то беспрестанно повторяющееся явление, что попиратели всех так называемых людских прав: Иоанн IV, Лудовик ХІV благополучно царствуют, а Лудовик XVI и Карл II свергаются с престолов, почему исторические лица, как нам доказывает обильная матерьялами новая история, не только не исполняют своих предначертаний, но исполняют их совершенно в обратном смысле. Александр I желает освободить крестьян и дать конституцию, Наполеон I желает сделать экспедицию в Англию и т. д. и не делают того, чего желают, а делают совершенно обратное.

Если же совокупность воль переносится на исторические лица условно, то необходимо объяснить, какие те требования масс, под условиями которых они переносят свои воли на исторические лица, необходимо найти законы, а не после того, как событие совершилось, более или менее остроумно придумывать, почему оно совершилось.

VIII

Единственное объяснение, которое можно найти в туманном и неопределенном воззрении новой истории на отношение исторических лиц к массам, состоит в следующем:

Одни историки, преимущественно частные историки, в простоте душевной не понимая вопроса о значении власти, признают как будто то, что совокупность воль масс переносится на исторические лица безусловно и потому исторические лица составляют весь интерес истории и суть причины событий. Но сама новая история обилием своих матерьялов разрушает этот первобытный взгляд на историю. В древней истории взгляд этот еще возможен, так как из существующих источников не видны те влияния, которые руководили волями исторических лиц, и не видны те бесчисленные противоречия и неисполнения предначертаний, которые видны в деятельности лиц новой истории. В новой истории очевидно, что воля Наполеона не могла быть исключительной причиной событий; ибо если воля его была причиной похода 12 года, то та же причина должна была производить и те же следствия. А мы видим, как в этом случае, так и во всех событиях новой истории

* № 341 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. IV—VI?).

Взгляд историков, отступающих от первоначального воззрения, что исторические деятели могут непосредственным своим влиянием руководить волями масс, и признающих то, что исторические лица, хотя и свободно действуют, суть, однако, выражения своего времени — взгляд этот в его точном определении будет состоять в следующем:

Воля исторических лиц не всегда производит события; но тогда только, когда другие условия (число которых бесконечно) делают исполнение воли исторического лица возможным. Исторические условия вырабатывают одну определенную форму, в которую по воле исторического лица выливается событие.

Если форма события, путь, по которому двигается человечество, определяется не волей исторического героя, то и вся деятельность его представляется только силой, не имеющей в самой себе ни формы, ни направления. Сила же одного лица, ограниченного условиями исторической жизни, двигающая массами без признания божества источником этой силы — еще более противна разуму, чем сила, совершенно свободная, и сила эта, как нам показывает история, лежит в массах. Сила лежит в массах, форма определяется не волей исторического лица. В чем же значение этого лица?

Итак, рассматривая утвердившееся предание о том, что воля единичных людей производит движения масс без участия воли божества, мы пришли к заключению, что влияние единичной воли на многие противно законам разума, не подтверждается опытом и что деятельность исторических лиц не может служить ни безусловным, ни условным выражением деятельности масс. Но связь между деятельностью исторических лиц и деятельностью масс несомненно существует.

* № 342 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. IV).

Другие историки признают, что воля исторических лиц основана на условной передаче им совокупности воль масс, что воля этих людей не есть исключительная причина событий, но совершается только тогда, когда совпадает с волями масс.

Но если так, и причина событий лежит не в воле исторического лица, а в воле масс, то в чем же заключается интерес исторического лица?

Исторические лица, говорят эти историки, выражают собой волю масс, деятельность исторического лица служит представительницею деятельности масс.

Но в таком случае является вопрос, вся ли деятельность исторических лиц служит выражением воли масс или только известная сторона ее? Если вся деятельность исторических лиц служит выражением воли масс, как то и думает большая часть историков, то биографии Наполеонов, Екатерин со всеми подробностями придворной сплетни служат выражением воли народов, что есть очевидная бессмыслица; если же только одна сторона деятельности исторических лиц служит выражением жизни народов, как то и думают другие [ 1 неразобр. ] философы, историки, как Гервинус, то для того, чтобы определить, какая сторона деятельности исторического лица выражает волю народа, нужно знать прежде волю народа. Это самое и делают историки. Когда событие совершилось, историки эти совершенно произвольно придумывают какое-нибудь отвлечение (не имеющее определенного значения и главное неосязаемое), как то: величие российского, римского, французского государства, конституционализм и т. п., ставят это отвлечение за цели истории. И тогда по мере содействия исторического деятеля этому известному отвлечению, историки предполагают, что в достижении этой неопределенной цели состоит деятельность масс.

* № 343 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. IV, VI?).

Третьи историки признают, что воля масс переносится на исторические лица условно и неопределенно, что условия эти заключаются в общем движении человечества к достижению известной цели и что условия эти известны, так что как скоро историческое лицо отступает от этой программы, которую молчаливым согласием предписала ему воля народа, так оно лишается власти. Но в чем состоят эти условия, историки эти не говорят нам, и если говорят, то постоянно противуречат один другому.

Каждому историку, смотря по его взгляду на то, что составляет цель движения народа, представляются эти условия то в величии Франции, то в богатстве, то в просвещении и т. д. Но, не говоря уже о противуречии историков о том, какие эти условия, не говоря о том, что все эти программы придумываются после совершения события, допустив даже, что существует одна общая всем программа этих условий, исторические факты почти всегда противуречат этой теории. Если условия, под которыми передается власть, состоят в благе народа, то почему Лудовики XIV, и Иоанны IV спокойно доживают свои царствования, а Лудовики XVI и Карлы II казнятся народами?

Историки этого разряда, встречаясь с такого рода противуречиями своей теории, или говорят, что деятельность Лудовика XIV, противная программе, отразилась на Лудовике XVI, не определяя срока, в который должны отражаться отступления от программы, или еще проще говорят, что революция, междоусобие, завоевание было произведением ложно направленной воли одного или нескольких людей, так что историческое событие представляется ими отступлением от теории.

Теория эта в приложении к истории подобна той теории ботаники, которая, сделав наблюдение о том, что некоторые растения выходят из семени в двух долях-листиках, настаивала бы на том, что всё, что растет, растет только раздвояясь на два листика; и что и пальма, и гриб, и даже дуб в своем полном росте, разветвляясь и не представляя более подобия двух листиков, отступают от теории.

* № 344 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. V, VIII—XI).

Одно из самых обыкновенных заблуждений человеческого ума заключается в признании предшествующего признака за причину явления.

Когда идет туча и дует ветер по направлению движения тучи, мы говорим: ветер нагнал тучу. Но, спросив себя, всегда ли, когда дует ветер, он нагоняет тучу, или всегда, когда идет туча, то дует ветер, мы замечаем, что ветер не всегда нагоняет тучу, но что всегда, когда идет туча, в ее направлении дует ветер, и говорим, что ветер есть только один из предшествующих признаков движения тучи.

Таких примеров исправления ошибки в умозаключениях можно представить тысячи. В настоящем случае в вопросе о том, что от чего зависит, событие ли от предшествовавших и совпавших с ним слов или слова от последовавшего события, мы, убедившись в том, что слова бывают без события, а событие не бывает без слов, пришли к заключению, что приказание о исполнении события есть только один из предшествующих признаков. Ход рассуждени[й] наш был точно такой же, как и во всех других подобных случаях, но заключение наше все-таки не имеет той убедительности, которую имеет заключение о ветре и туче.

Причина неубедительности нашего заключения лежит в том, что то, что мы назвали одним из предшествующих признаков, есть не внешнее явление, а есть сам человек.

Пускай вы называете это предшествующим признаком, ответят мне, а я все-таки несомненно знаю, что я велел, и дерево было срублено, и потому я чувствую, что Наполеон велел, и дано было Бородинское сражение. Я знаю, несомненно знаю, что я мог сделать или не сделать, то или другое и потому предполагаю, что Наполеон, подобный мне человек, был также свободен.

Вопрос о понимании истории, следовательно, сводится на вопрос о воле.

Свободен или несвободен человек, вот страшный вопрос, который задает себе человечество с самых различных сторон: физиология, психология, статистика, зоология даже принимает участие в борьбе. «Свободы нет», говорят одни, «человек подлежит законам материи».

«Свобода есть; душа, составляющая сущность человека — свободна», говорят другие.

Посмотрим с точки зрения истории на вопрос свободы или несвободы человека.

Вопрос этот, который косвенно пытаются разрешить естественные науки, не призванные к разрешению его, вопрос этот для истории представляется вопросом жизни и смерти.

Все противуречия, неясности истории, тот ложный путь, по которому она идет, описывая единичные лица как представителей масс, основаны не столько на трудности уловить движение масс, не столько на предании взгляда древних на историю, не только на ложном стыде признания в своем незнании, сколько на страхе разрешения этого вопроса.

А между тем без разрешения вопроса о свободе воли человека, составляющего сущность исторических изысканий, история не может сделать ни одного шага. Если Карл IX, обладая свободной волей, мог приказать Варфоломеевскую ночь, Наполеон — убийство пленных, то не жертвы, а убийцы были лишены свободы, так как они отступали от сущности свободы.

Если же Карл IX и Наполеон вместе с другими подчинялись общему закону необходимости, то они не имели свободы и причины убийства лежали не в их воле. Казалось бы, необходимо признать последнее, но страх перед признанием закона необходимости останавливает историю, и она останавливается на половине дороги, признавая свободную волю для исторических лиц и закон необходимости для масс.

Единственный выход из этого положения есть разрешение вопроса о свободе воли человека для истории.

Рассматривая отношение деятельности исторических лиц к массам, мы нашли: 1) что влияние воли исторических лиц на массы без признания божественного вмешательства невозможно и в действительности не оправдывается, 2) что деятельность масс не выражается деятельностью исторических лиц, 3) что очевидная связь, существующая между деятельностью исторических лиц и деятельностью масс, состоит в ряде отношений, выражений воли некоторых лиц с рядом событий и 4) что выражения воли исторических лиц находятся в зависимости от событий и относятся к ним, как необходимые предшествующие признаки.

Но, придя к этому заключению, мы нашли, что то, что к событию относится как предшествующий признак, есть сущность самого человека, его я — сознание свободы. Выводу нашему противуречило не рассуждение, а непосредственное сознание. Я знаю, что я могу сказать и сделать то и то-то и потому знаю, что я, сказав или сделав то-то и то-то, был свободен.

Сознание того, что я есмь свободен, есть сознание, которое не может быть ни доказано, ни опровергнуто разумом; но сознание того, что я был свободен, есть понятие и потому подлежит разуму. Если человек говорит: я знаю, что был свободен, он делает умозаключение. Я свободен в момент настоящего, прошедшее было настоящим в то время, как я совершил поступок, следовательно я был свободен, следовательно мог поступить так, как поступил, и иначе. Не рассматривая сознание свободы и даже самую сущность рассуждения, принимая его справедливость, рассмотрим свойства убедительности этого рассуждения. Всегда ли бывает одинаковая степень убедительности в свободе моего прошедшего поступка? Поступок, совершенный мной минуту тому назад при приблизительно тех самых условиях, при которых я нахожусь тогда, когда обсуживаю обсуживая мой поступок, представляется мне несомненно свободным, но если я обсуживаю поступок, совершенный месяц тому назад, я, находясь в других условиях, невольно признаю, что были известные влияния, руководившие моей волей, и уже свобода моя представляется мне не столь полною. Ежели я перенесусь воспоминанием к поступку, еще более отдаленному за 10 лет, то тогда влияния, руководившие моим поступком, еще очевиднее представятся мне, и полная свобода моя уже не будет так несомненна. Чем дальше назад буду переноситься я воспоминанием, неизбежно дойдя таким путем до детства, я убежусь, что чем дальше я вспоминаю свой поступок, тем рассуждение мое о моей свободе становится сомнительнее. Точно ту же прогрессию убедительности об участии свободной воли людей в общих делах человечества мы найдем и в истории. Совершившееся современное событие представляется нам несомненно произведением воли известных людей, но в событии более отдаленном мы, кроме воли людей, видим уже другие условия, влиявшие на волю этих людей. И чем дальше мы переносимся назад в рассматривании событий, тем менее произвольными представляются исторические события. Наполеоновские войны еще представляются нам произведениями воли героев, но в Крестовых походах мы уже замечаем общий закон, руководивший массами. В переселении народов никому уже не приходит в голову, чтобы Аттила был причиной того движения. И чем дальше, тем меньше видна свобода людей. И как в жизни человека, отдаляя и отдаляя период наблюдения, где мы приходим к детству, к зародышу, очевидно лишенному произвола, так точно в истории человечества мы приходим к изысканиям сравнительной филологии и геологии, в которых уже не может быть никакого места свободной воле.

Чем дальше развивается перед нами полотно прошедшего, тем яснее обозначаются те правильные линии, один конец которых скрывается в неведомом, а на другом конце которых находится наша свободная воля.

Итак, сознание свободы, как сознание, не подлежит ни доказательствам, ни опровержениям разума; но рассуждение о свободе нашей в прошедшем находится в зависимости от времени, так что [чем] меньше период, отделяющий настоящее от предмета обсуждения, тем полнее нам представляется наша свобода.

В чем состоит эта зависимость свободы от времени? Я свободен, сознание говорит мне это. Свобода есть сущность моего существования. Без свободы не может быть жизни. Я свободен в каждый момент настоящего. Но свободен ли я в прошедшем? Мог ли я или не мог сделать тот или другой поступок? Могу ли я или не могу в настоящий момент поднять или не поднять руку? Я хочу поднять. Я поднимаю ее. Но я спрашиваю себя, мог ли я не поднять руку в тот прошедший уже момент времени.

Чтобы убедиться в этом, я в следующий момент не поднимаю руку. Но я не поднял руки не в тот первый момент, когда я спросил себя о своей свободе. Прошло время, удержать которое было не в моей власти, и та рука, которую я тогда поднял, и тот воздух, в котором я тогда сделал то движение, уже не тот воздух, который теперь окружает меня, и не та рука, которой я теперь не делаю движения.

Тот момент, в котором совершилось первое движение, уже невозвратим, и в тот момент я мог сделать только одно движение и, какое бы я ни сделал движение, движение это не могло быть другое.

То, что я в следующую минуту не поднял руку, не доказало того, что я мог не поднять ее, так же как и не доказало того, чтобы я мог поднять ее в следующий момент.

Сознание говорит мне, что в настоящий момент я могу сделать всё, что я хочу, но рассуждение, обсуживающее совершившийся поступок, говорит мне, что так как движение мое могло быть только одно в один момент времени, то оно и не могло быть другое.

Сознаваемая человеком свобода закована временем. Понятие свободы вне времени вытекает из суждения о прошедшем акте и представлении возможности совершить другой акт. Если я говорю: я дурно сделал это вчера, я говорю только, что я могу себе представить другой поступок в тот же момент времени. Следовательно то, что мы называем свободой в прошедшем, есть только наше представление.

И свободы в прошедшем не может быть.

Мы сознаем только один, бесконечно малый момент свободы в настоящем.

В прошедшем же свобода человека есть только наше ложное представление.

Вопросы о том, что есть этот бесконечно малый момент свободы в настоящем, как оно относится к божеству, может ли оно быть вне времени — суть вопросы философские. Но вопрос ограничения свободы временем есть вопрос исторический. Историк рассматривает человека во времени.

Свобода человека, как момент настоящего, не относится до истории. История имеет дело с прошедшим.

В прошедшем же свобода человека есть только ложное представление.

И для истории человек подлежит закону необходимости.

Итак, новая история без верования в непосредственное участие божества в исторической деятельности народов, продолжая изучать только единичных исторических лиц, допустила влияние этих лиц на массы. Влияние это не объясняется разумом и опровергается самой историей. Лица исторические не руководят массами и даже не выражают своей деятельностью деятельность масс. Связь, существующая между выражением воли исторических лиц и движением масс, заключается только в зависимости предшествующего выражения воли какого-нибудь лица от события. Свобода человека ограничена временем. Свобода человека в прошедшем есть только ложное представление. История имеет предметом прошедшую деятельность людей и потому не может рассматривать людей иначе, как несвободными.

Последнее положение о несвободе человека в истории служит объяснением всех недоразумений истории.

Если история допускала, что единичные люди могли управлять массами, то основанием этого воззрения служило только признание за этими людьми свободы, не ограниченной временем, свободы вне времени, то есть божественной свободы.

Если история, описывая деятельность людей, осуждала и оправдывала их по степени совпадения их деятельности с предвзятым идеалом, то основанием их воззрения было признание свободы человека в прошедшем, то есть возможности поступить так или иначе.

Если история допускала, что выражение воли человека — приказание — было причиной события, то основанием этого воззрения было признание того, что человек действует свободно вне условий времени.

Если предмет изучения истории ограничивался одним человеком, то основанием тому было признание свободы людей вне времени, так как соединить в одно действие несколько людей, действующих свободно, представлялось невозможным. Признание закона, ограничение свободы временем в истории уничтожает одинаково и понятие об управлении единичными людьми массами, и понятие о том, чтобы одно лицо могло быть причиною или даже выражением движения масс.

Все люди во времени владеют только одним, бесконечно малым элементом свободы, следовательно все людские произволы равны между собою и ни один из них не может быть сильнее другого.

Всякое историческое событие есть произведение одного и того же момента времени, в котором выразились бесконечно малые элементы свободы всех людей, следовательно все люди неразрывно связаны между собой каждым моментом времени, и момент деятельности не только одного, но 99/100 всех людей не может объяснить события.

Если на наших глазах 10 человек прикованы на одну цепь, мы понимаем, что изучение движений одного человека или даже 9 не объяснит нам движения всех скованных: мы должны рассматривать движение всех скованных, чтобы найти общие свойства или законы их движения.

Если тело имеет свойства притяжения, то мы не можем иначе найти законы притяжения, как допустив, что все частицы одинаково, как бы мы ни дробили их, имеют общее телу свойство.

Люди в истории скованы между собой неразрывной цепью одного момента настоящего для всех, в котором проявляется бесконечно малый, равный друг другу элемент свободы. И потому, рассматривая движение человечества, мы должны допустить, что причины движения лежат в двигающемся во времени моменте настоящего, в котором выражаются одинаково все бесконечно малые моменты свободы всех людей. Признав таким образом причиною движения бесконечно малое, мы приходим к убеждению в недоступности для нас причины (как и во всех науках), скрывающейся в бесконечном.

Чем больше мы будем дробить элементы истории, тем недоступнее нам будет представляться причина.

По этому пути шли все науки человеческие. Но, придя к бесконечно малому, математика, точнейшая из наук, оставляет процесс дробления и приступает к новому процессу — суммования неизвестных, бесконечно малых, т. е., отступая от понятия причины, отыскивает закон, т. е. свойство, общее всем неизвестным, бесконечно малым элементам.

Хотя и в другой форме, по тому же пути мышления идут и другие науки. Когда Ньютон выразил закон тяготения, он не сказал, что солнце или земля имеет свойство притягивать, он сказал, что всякое тело, от крупнейшего до мельчайшего дробления, имеет свойство как бы притягивать одно другое. Т. е., совершенно оставив в стороне вопрос о причине движения тел, он выразил свойство, общее всем телам от бесконечно великих до то бесконечно малых. То же делают все естественные науки. Они, оставляя вопрос о причине, отыскивают законы, т. е. свойства, общие всем телам известного разряда. На том же пути стоит и история. И если история имеет предметом изучения движение народов и человечества, а не описание эпизодов из жизни людей, она должна признать причиной движения бесконечно малое — отрешиться от понятия причины и суммовать бесконечно малые, т. е. отыскивать законы, общие всем бесконечно малым.

С той точки зрения, с которой наука смотрит теперь на свой предмет, по тому пути, по которому она идет, всё дробя и дробя причины явлений, суммование — это отыскание законов для науки — кажется невозможным и представляется самоуничтожением. Между тем суммование это, отыскание общих законов, относящихся до всех бесконечно малых, уже давно начато, и те новые основания, на кот[орые] должна стать история, вырабатываются одновременно с самоуничтожением, к которому, всё дробя и дробя причины явлений, идет старая история.

Новые науки эти суть геология, сравнительная филология, география, политическая экономия, статистика.

* № 345 (рук. № 102. Эпилог, ч. 2, гл. X).

Это отношение включает в себя всю жизнь человека.

Свобода, ничем не ограниченная, в сущности своей вне пространства, времени и причин есть воля, сознаваемая человеком.

Необходимость, как связь пространства, времени и причин, есть разум человека с его тремя законами.

Понятие свободы есть только воля, в существе своем постигаемая только сознанием, понятие необходимости есть только выражение законов разума.

Свобода воли есть содержание, разум есть форма.

Воля есть то, что рассматривается, разум есть то, что рассматривает.

Понимание жизни одинаково невозможно без формы и без содержания.

В действительности в возможности понимания существует только свобода в своем проявлении, т. е. воля, рассматриваемая разумом по закону необходимости, т. е. определяемая по законам пространства, времени и причины.

Свобода и необходимость суть взаимно исключающиеся понятия; но свобода ограниченная — воля, проявляющаяся в пространстве, времени и зависимости от причин, и необходимость, не доведенная до последнего конца, то есть закон, разум суть те два данные, из которых составляется все миросозерцание человека.

Воля, подлежащая законам разума, есть всё, что мы знаем.

Чем более проявления воли понятны для нашего разума, тем более мы знаем.

Понятие большей свободы и меньшей необходимости или меньшей свободы и большей необходимости есть только определение большего или меньшего приложения законов разума [к] воле.

Понятие свободы существует только в сознании и может составлять предмет наук отвлеченных (метафизика, трансцендентальная философия, антропология), свобода же в проявлении своем есть воля, подлежащая законам разума. Признание свободы в связи с внешнем миром во времени и в зависимости от причины есть только отречение от законов разума, есть только признание в своем незнании.

История рассматривает проявление воли человека в связи с внешним миром во времени и в зависимости от причин, то есть определяет эту волю законами разума, и потому для истории не может существовать понятия свободы.

Для истории существуют только линии движения человеческих воль, один конец которых скрывается в неведомом и на другом конце которых движется в связи с внешним миром во времени и в зависимости от причин сознание свободы людей в настоящем. Чем далее развиваются перед нашими глазами с обеих концов эти фигуры прошедшего, тем очевиднее законы движения моментов и точек сознания.

Уловить и определить эти законы составляет задачу истории.

* № 346 (рук. № 104. Эпилог, ч. 2, гл. VIII, IX).

Те даже из мыслителей, которые, односторонне рассматривая вопрос, отрицают свободу воли, как Юм, Пристлей, Вольтер — этим самым отрицанием доказывают, что в сознании нашем воля наша представляется свободною, ибо ежели бы она по сущности своей не была бы свободна, она бы и не могла быть ограничена .

И глубочайший мыслитель, и дикий человек одинаково чувствуют свою свободу и не могут чувствовать иначе. Несомненным доказательством того, что знание человека о своей свободе вытекает не из разума и не подчиняется его законам, состоит в следующем.

Человек познает свое отношение к внешнему миру посредством опыта и рассуждения. Человек, имеющий мало опыта и мало рассуждавший, считает многое возможным. Ребенок думает возможным схватить луну, сдвинуть стену и т. п. И в детстве, и в более зрелом возрасте человек узнает свое отношение к внешнему миру из ряда опытов и рассуждений, узнает, что то, что ему казалось возможным — невозможно и на основании опыта и рассуждения не повторяет попыток невозможного. По отношению к своей свободе опыт и рассуждения точно так же показывают человеку, что всякое действие его предопределено, зависит от его организации, от его характера и действующих на него мотивов, что при тех же условиях и том же характере он неизбежно совершит тот же поступок, но в тысячный раз приступая в тех же условиях с тем же характером, к тому же поступку, человек чувствует себя столь же совершенно свободным, как и до опыта и рассуждений. Опыт и рассуждение дают человеку знание его сил, то есть его отношения ко всему внешнему миру.

Всякий человек узнает невозможность сдвинуть гору, вдвинуть два предмета в одно пространство, узнает закон тяготения, непроницаемости и т. п. только из опыта и никогда не повторяет попытки, невозможность которых ему показывает опыт. Но тот же опыт и рассуждение остаются бессильными против его убеждения о своей свободе. Всякий человек, дикий и мыслитель, как бы неотразимо ему ни доказывали рассуждение и опыт то, что невозможно представить себе два поступка в одно и то же время, чувствует, что без этого бессмысленного представления о возможности многих поступков при одних и тех же условиях он не может себе представить жизни.

Он чувствует, что как бы это ни было невозможно, это есть; ибо без этого представления свободы он не понимал бы жизни.

Это-то непоколебимое, неопровержимое, не подлежащее опыту и рассуждению сознание свободы и становится в вопросе свободы воли в противуположность выводам разума, доказывающим закон необходимости.

Человек есть творенье всемогущего, всеблагого и всеведущего бога. Что же такое есть грех? Вот вопрос богословия.

Человек подлежит общим, неизменным законам, выражаемым статистикой. В чем же состоит его ответственность перед обществом? Вот вопрос права.

Поступки человека вытекают из его прирожденного характера и мотивов, действующих на него. Что такое есть совесть? и сознание добра и зла поступков? Вот вопрос этики.

Человек в связи с общей жизнью человечества представляется подчиненным законам, определяющим эту жизнь.

Но та самая жизнь людей, которая извне представляется подлежащею законам необходимости, находится в человеке, и из внутри себя он сознает эту жизнь, как свободную волю. Как должна быть рассматриваема эта жизнь, сущность которой есть воля людей, как жизнь свободная или несвободная? Вот вопрос истории.

С одной стороны, разум, основываясь на наблюдении, показывает нам волю людей несвободною, с другой стороны, сознание говорит нам, что она свободна.

Воля человека подлежит закону необходимости. Воля человека свободна. Эти два положения исключают одно другое. Если воля свободна, то не может быть закона необходимости, если есть закон необходимости, то воля не может быть свободна. И если каждый поступок человека представляется произведением свободной воли, подлежащей закону необходимости, то каждый поступок человека есть непостижимая тайна. Таковою и признает жизнь человека богословие и метафизика.

В действительности же каждое действие человека, каждое историческое событие, несмотря на существующее противуречие, тем же человеком, который и составляет предмет противуречия, понимается весьма ясно, определенно, без ощущения малейшего противуречия.

Каким образом в действительности в общем понимании явлений человеческой жизни соединяются, сглаживаются или уничтожаются эти два исключающие друг друга понятия свободы и необходимости?

В действительной жизни с совершенной простотой и ясностью, не ощущая ни малейшего внутреннего противуречия, понимается поступок, как свой, так и других людей. Говоря о убийстве, совершенном полудиким человеком, жившим сотни лет до нас, и говоря о своем поступке, совершенном час тому назад и состоящем в том, что из нескольких направлений прогулки я выбрал одно, мы не видим ни малейшего противуречия. Меры свободы и необходимости для нас ясно определены в обоих действиях.

В первом случае мы видим большую необходимость и меньшую свободу, в последнем случае большую свободу и меньшую необходимость поступка. В этом практическом воззрении на поступки людей, свобода и необходимость не упускаются из вида и не исключают друг друга, а составляют как бы взаимные разности друг от друга. Так что чем больше предоставляется необходимость, тем меньшая представляется свобода. И наоборот.

* № 347 (рук. № 104. Эпилог, ч. 2, гл. VI).

Вопрос этот представляется праздным и бессмысленным только для людей, не привыкших мыслить. Вопрос этот кажется странным только для тех, для которых странен вопрос, почему яблоко падает вниз, а не наверх.

Каким образом французы, немцы, итальянцы, 600 тысяч человек под предводительством Наполеона пошли грабить и убивать людей России без всякого вызова и без личного чувства страсти?

Кто были эти люди? Крестьяне, мещане, купцы, дворяне, старые, молодые, семейные, холостые, добрые, злые, ученые, невежды, бедные, богатые с разных сторон Европы. Все эти люди не грабили и не резали и не считали этого возможным до тех пор, пока они были дома и не в войске, и перестали резать и грабить тотчас, как они вышли из войска.

История показывает нам, что не только в этом, но во всех подобных случаях люди делают совокупные преступления, не считая себя виновными, только тогда, когда складываются в известные группы и соединения, из которых самое очевидное есть войско.

Так как войско есть та необходимая форма, в которой могут совершаться такие действия людей, то мы для объяснения того, каким образом совершаются совокупные преступления людей, должны рассматривать этих людей не как членов народа, общества, семьи, но как членов войска.

Всякое войско составляется из низших по военному званию чинов — рядовых, которых всегда самое большое количество, из следующих по военному званию, более высших чинов, капралов, унтер-офицеров, которых число меньше первого, еще высших и еще меньших по числу и т. д. до высшей военной власти, которая сосредоточивается в одном лице. Как государственное, так [и] военное устройство может быть совершенно точно выражено фигурой конуса, в котором основание с самым большим диаметром будут составлять рядовые, высшие и меньшие основания — высшие чины армии и т. д. до вершины конуса, точку которого будет составлять полководец. (Фигура эта, выражающая самое устройство войска, может выражать по отношению диаметра основания конуса к оси и более или менее сложное или несложное устройство войска.)

Рассмотрим в нравственном смысле отношение различных точек этого конуса войска к совершаемому совокупному преступлению: каким образом люди, группируясь в форму войска, отступают от свойств человеческой природы?

Солдат, пришедший из своей деревни в полк, приучает себя не спрашивать, что и зачем он делает, а делает всё то, что ему скажут. Ему сказали идти — он идет. Ему сказали бить и колоть, он бьет и колет, тем более что его бьют и колют и, совершая самые неслыханные преступления, рассказ о которых ужаснул бы его, он чувствует свое человеческое достоинство обеспеченным. Ответственность его поступков лежит не на нем, потому что он поставил себя в условия необходимости. Таких людей, сложивших с себя всю нравственную ответственность на других, стоящих выше, всегда наибольшее число — это основание конуса.

Унтер-офицер уже приказывает солдату идти и стрелять; он меньше солдата подлежит давлению сил, стоящих выше, и уже большую принимает на себя ответственность. Их меньшее число. И так, уменьшаясь в числе и принимая на себя большую и большую ответственность, идет эта фигура конуса до вершины его. Генерал уже знает, как ему кажется, для чего он приказывает идти корпуса и стрелять, ответственность его больше, и он большую часть ее складывает на вышестоящие лица. Дипломат, объявляющий войны, главнокомандующий, отдающий приказ сражения, стоящий почти на вершине, еще имеет оправдание в воле государя, но государь, составляющий точку вершины, уже несет всю ответственность и должен найти оправдание своему поступку в своеи воле и в знании того, что есть добро.

Таково отношение между собой различных точек конуса по нравственной ответственности. Какое будет это отношение по прямому участию лиц в самом совершении совокупного преступления?

[Далее от слов: Солдат, тот самый, который несет наименьшую ответственность, непосредственно сам колет, режет, жжет, грабит, кончая: и несущего наибольшую ответственность. близко к печатному тексту. T. IV, эпилог, ч. 2, гл. VI.]

Итак, ежели справедлив закон обратного отношения количества людей и ответственности с прямым участием в событии и вершины конусов: полководцы, государи представляют наименьшее участие в событии и наибольшую ответственность, то деятельность этих людей, Наполеона и Александра, должна состоять в бесконечно малом участии в событии и наибольшем из всех людей объяснении, оправдании события.

В нравственном смысле оправдания преступления — войны не может быть постоянного, и потому оправдание это должно быть временное, всегда изменяющееся с изменением событий.

Очевидно, что люди эти, стоящие на вершине конуса, не имеющие оправданий, кроме своей воли, и призванные для оправдания всякого события, должны иметь особые свойства, отличающие их от других людей. Очевидно, что люди должны быть приготавливаемы жизнью для исполнения своего призвания.

Так как мы допустили, что движение человечества совершается по неизвестным нам причинам и для достижения неизвестных нам целей, то деятельность Наполеона и Александра в войнах начала нынешнего столетия имеет для нас интерес только по той соответственности своему назначению, которое мы находим в этим людях.

Как они исполняли свое назначение, как они несли всю ответственность совершавшихся событий и как оправдывали их?

Источник: Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. 15, с. 185–303. Лицензия CC BY-SA.