Дневник Льва Толстого
17 августа 1890 года
Встал рано. Тут Булыгинской юноша, к[оторый] говорил, что он уехал к брату. Он б[ыл] неясен, боюсь, неправдив, но я б[ыл] дурен совсем, недобр, не оставил его напиться чаю. — Груб, гадок был. И понял это, когда помолился. Надо молиться всегда. Надо, главное, помнить, что в те минуты, когда неприятно, надо молиться и делать усилие не соблазниться и поступить по-божьи. — Ходил купаться. В воздухе мгла. Даже и не начинал писать. Пошел на деревню, потом пешком в Судаково, купил иструб для П[етра] Борискина. Вернулся к обеду, пошел рубить. Здесь Руднев. Теперь 9 часов, похожу, потом пить чай и спать. Чувствую, что буду дурно спать.
Полн. собр. соч., т. 51, с. 77
Думал: отчего мы так рады обвинять и так злобно несправедливо обвиняем? Оттого, что обвинение других снимает с нас ответственность. Нам кажется, что нам дурно не от того, что мы дурны, а оттого, что другие виноваты.
Смерть ребенка, болезнь, потеря дорогого, все это только указания нашей кривизны, неладности. Все эти внешние события только видимости, в них нет ничего реального, реально только то, что мы испытываем при этих явлениях, наше отношение к ним.
Вчера, т. е. 16, получил письмо о смерти дорогого Ballou и 17, нынче, письмо от Чичерина — ужасное. Для сообщения мне сведений о том, как утонченные тамбовцы относились к крепостным, он пишет мне свою речь мужик[ам] на празднике с водкой, на к[отором] опил[ся] один мужик до смерти. Это ужасно. Это такая пучина холодного эгоизма и подлой тупости, возможности существов[ания] кот[орой] я уже переставал верить. —
Полн. собр. соч., т. 51, с. 77–78