Дневник Льва Толстого
15 декабря 1890 года
11 дней не писал. Жил приблизительно так же: так же гулял и молился, так же медленно подвигался в писании своей статьи. — Были 1) Русанов с Буланже. Очень радостное оставили впечатление. Потом Буткевич Анатолий и Андрей. Известие о том, что жандарм собирался ко мне по случаю отсылки Буткевичем гектографированных статей. Потом Анат[олий] Бут[кевич] с женою. Очень хорошие, радостные. Перед ними еще старый человек, Самарский каретник Панов, отрицатель православия, вольнодумный самобытный христианин. Слишк[ом] занят отрицанием. Потом Диллон. Нынче только уехал. Мне было тяжело отчасти п[отому], ч[то] я чувствовал, что я для него матерьял для писания. Но умный и как будто с возникнувшим религиозным интересом. Сейчас проводил Булыгина. Надо помогать ему духовно, и я старался, как умел. Нынче утром вышел, и меня встретил Илья Болхин с просьбой простить: их приговорили на 6 неде[ль] в острог. Очень стало тяжело, и целый день сжимает сердце. Молился и еще буду молиться и молюсь, чтобы Бог помог мне не нарушить любви. Надо уйти. — Забыл записать славного милого гостя — Пошу. Он очень хорош, ясен, открыт, правдив, чист, и такова же Маша, и мне радостно. За это время думал: Записано следующее:
1) Прежде общий идеал, потом сознание возможности осуществления идеала, потом осуществление идеала. Так записано, но я не помню ход мысли и всё значение этого.
2) Благодаря цензуре вся наша литературная деятельность праздное занятие. Единое, что нужно, что оправдывает это занятие (литературой), вырезается, откидывается [цензурой]. Вроде того, как если бы позволяли столяру строгать только так, чтоб н[е] б[ыло] стружек. И напрасно думают писатели, что они обманут правительственную цензуру. Обмануть ее нельзя, как нельзя обмануть человека, к[оторому] бы потихоньку, без ведома его, хотели бы поставить горчичник. Как только начнет действовать, он сорвет его. —
3) Поша показывал мне письмо к нему Обол[енского], в к[отором] он осуждает меня в бессердечии. Мне б[ыло] больно, праздно, бесцель[но] больно, как мне показалось сначала, т[ак] к[ак] я не мог ничего извлечь себе — душе на пользу из его суждения; одно я видел, что он имеет зло на меня. И мне это б[ыло] больно, как Д[енисенко?] и т. п. Но польза и в таком осуждении есть, и большая. Как ни старайся угодить людям, ты никогда не угодишь всем, и если ясно видишь это, то поневоле перестанешь заботиться об угождении им и начнешь угождать одному Богу.
4) С разных сторон и в жизни, и в своем писаньи все чаще и чаще прихожу к мысли о том, что люди мыслят большею частью в той мере, в к[акой] они не святы, не с тем, чтобы найти истину, а только с тем, чтобы им оправдать и возвеличить себя. Только святой может мыслить совсем правильно, и только мысль святого плодотворна. Люди же грешные полны желаний, отвращений, ожиданий, пристрастий, и мысль служит им. Картина, сюжет кот[орой] обличает нас, кажется нам технически плохою, и наоборот. — Так что для того, чтобы понять предмет, нужно не вникать в него, думать, разбирать его, а нужно очищать свое сердце от желаний, пристрастий, надежд мирских — от греха, увеличивать любовь, как для того, чтобы видеть через замерзшее стекло, надо не напрягать зрение, не приближаться к стеклу, а очищать и оттаивать его.
5) Нынче, молясь об искушениях славы людской, о том, что презирание нас людьми должно быть радостно для нас, думал об юродстве, прикладывал его к себе и почувствовал опасность юродства для такого слабого человека, как я.
Если совершенно отрешишься от людского мнения о себе, будешь даже искать осуждения, то лишишь себя сдерживающей силы людского мнения, кот[орое] для слабого человека еще нужно. Я думаю, что это есть ахилесова пята юродства. Начнет делать для того, чтобы люди осуждали его, а потом отдастся соблазну.
Писал нынче — немного, но как будто подвигаясь. Начал вчера Кон[евскую] сначала. Очень весело ее писать. Теперь 10. Иду наверх. Помоги, Отец, перед тобою, живя для твоей любви, развязать зло.
Полн. собр. соч., т. 51, с. 111–113