Дневник Льва Толстого
22 января 1909 года
Начинаю новый дневник в очень телесно слабом состоянии, но душевно не так дурно — помню себя и свое дело, хоть не всегда, но большей частью.
Вчера б[ыл] Архиерей, я говорил с ним по душе, но слишком осторожно, не высказал всего греха его дела. А надо было. Испортило же мне его рассказ Сони об его разговоре с ней. Он, очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить мое, по их — зловредное влияние на веру в церковь. Особенно неприятно, ч[то] он просил дать ему знать, когда я буду умирать. Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью. И потому заявляю, кажется повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому всё, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении — ложь. Говорю это п[отому], ч[то], если есть люди, для к[оторых] по их религиозному пониманию причащение есть некоторый религиозный акт, т. е. проявление стремления к Богу, для меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от Бога.
Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю, чтобы оно не воняло.
Вчера читал с большим интересом в Современном Мире ст[атью] Лукашевича о жизни. Нет конца, но удивительно всё направление статьи: найти определение жизни вне сознания, а в наблюдении и изучении внешнего мира.
Если бы и б[ыло] доказано, что кроме механическ[их], физич[еских] и химич[еских] сил есть еще силы (пускай назовут их, как хотят), останется тайна отделенности каждого организма — существа, живущего, умирающего и порождающего себе подобных. Тайна «я», отделенности, тайна большего или меньшего сознания.
Если бы и удалось свести жизнь к общим законам, то почему отдельность сознания?
Всё дело в том, что человек знает прежде всего себя, свое я, и находит это я связанным пределами пространственным и временным, и наблюдая и изучая явления простр[анственные] и временные, приходит к признанию сначала таких же, как и он, отделенных существ — организмов, а потом и к признанию существ, уже не отделенных, а сливающихся в одно: кристалов, молекул, атомов. И естественно видит в них тот предел пространственный и временный, к[оторый] его ограничивает. Натыкается на бессмысленность бесконечности признанием мира таким предметом, центр к[оторого] везде, а пределы нигде. Т. е., исходя от самого известного: себя, своего сознания, разумный челов[ек] невольно приходит к познанию сначала ближайшего к себе, потом более отдаленно[го] и наконец к сознанию непостижимости. — Матерьялисты же исходят из наблюдения и, дойдя до атомов, до бесконечности миров, не останавливаются перед этим, а от атомо[в] и бесконечности миров, т. е. от непознаваемого, исходят для познания познаваемого, т. е. себя.
Читал Лозинского. Необыкновенно хорошо. Только жалко, что слишком бойко, газетно-журнально. Предмет же настолько важный, что требует самого серьезного, строгого отношения.
Полн. собр. соч., т. 57, с. 16–17
Вчера хорошо ездил далеко верхом и хорошо думал. Дома вечер большая слабость. Был Ч[ертков]. Как всегда, хор[оший] разговор. Нынче опять чудное утро, но очень слаб. Записал оч[ень] плохо Д[етскую] М[удрость] и ничего не могу делать. А многое хочется. Что-то надо б[ыло] записать важное — забыл. Одно помню: о «свободе воли». Как неправильно говорить о «свободе воли». Точно как будто кто-то от чего-то освободил[ся]. Свобода света, свобода тяготения. То, что называют свободой воли, есть сама жизнь, то, что мы называем жизнью, но что и называть-то ничем нельзя. Свободой воли мертвые люди называют ту жизнь, к[отор]ую они утратили и о к[отор]ой удержали смутное воспоминание.
Полн. собр. соч., т. 57, с. 30